Многие жители Фельсенгрюнде встретили баварских солдат (почти никто из которых никогда и не жил в Баварии) как освободителей. Но была одна маленькая деталь, из-за которой расцветшие было надежды очень быстро увяли. Как и их врагу, грозному Мангейму, баварцам нужно было себя обеспечивать. Солдат не будет сражаться, если его не кормить. Так что католики тоже отнюдь не гнушались разбоем и грабежом. Это была та цена, которую крестьянам приходилось платить за свое спасение. Люди Мангейма скрывались в лесах. Чтобы лишить их убежищ, баварцы подожгли Вальд. Фельсенгрюндцы, спасавшиеся от пожара, были убиты протестантскими бунтовщиками, чтобы те их не выдали. Католические освободители, преследующие Мангейма, убивали фельсенгрюндцев при малейшем подозрении в том, что они поддерживают врага. Не в силах понять, кто есть кто, крестьяне наугад объявляли себя сторонниками той или иной партии, хотя на деле им не нравились обе.

Герцог тем временем продолжал испрашивать совета у духов, а герцогиня устраивала помпезные молебны за победу и заказала роскошное платье, чтобы было в чем слушать «Те Deum». Я старался не обращать внимания на все, что происходило за пределами моей кельи, и нашел успокоение в монотонной работе. Чтобы занять себя, я решил раскрасить книги по ботанике и уже принялся накладывать акварель на капустный кочан в «De Historia Stirpium», но меня подвело собственное любопытство. От слухов уже свербило в носу. И я высунулся наружу.

Как вы понимаете, меня не жаловали на публике. Часто случалось, что по безмолвному приказу обергофмейстера или Джонатана Нотта мне преграждали дорогу в замок поднятым сапогом или опущенной алебардой. Нередко меня выгоняли из библиотеки или Большого зала, отчего я ужасно бесился, сотрясаясь в бессильной ярости, а тот, кому приходилось выполнять приказ, лишь смущенно пожимал плечами. Старые стражники не держали на меня зла – в отличие от молодых рекрутов, которые выросли в деревушках Вайделанда и верили злословию, возлагавшему на меня всю вину за несчастья Фельсенгрюнде. Во всем должно быть равновесие, и дурная слава Томаса Грилли укреплялась в людском воображении по мере того, как тот же Томмазо Грилли терял свои позиции в замке. Меня терпели, как постаревшего пса; я натыкался на бедра людей, меня бесцеремонно отпихивали, если я подходил слишком близко, но все-таки не тащили на живодерню и не пытались успокоить на веки вечные при помощи кувалды.

Так или иначе, я все же вышел наружу, желая узнать причину душераздирающих криков.

В тени казарм собралась толпа придворных, стражников и горожан. Ядро собрания сформировало около дюжины крестьян, которые отличались не столько бедностью своей одежды, сколько неистовством скорби. Они выли и рыдали, как плохие актеры в «Страстях Христовых». Мужчины хватались за голову, женщины затыкали себе рот платками. Причина их слез оказалась до боли знакомой. Из лесной чаши явились вооруженные люди. Услышав крики и бряцание оружия, селяне оставили свои поля и попрятались в горных пещерах. Через день они вернулись и обнаружили, что их дома сожжены, зерно украдено, а скотина валяется копытами кверху. Это я понял из разговоров в толпе. Но гораздо страшнее потерянного имущества (хотя это и обрекало их всех на голодную смерть) было другое: рядом с коровником крестьяне нашли одного из своих, отца троих детей, он уже не кричал, просто бился в агонии на земле.

Бунтовщики освежевали его живьем.

Тело лежало на носилках, сплетенных из ветвей. Сколько людей горевало о нем, об этом человеке; а сколькие будут скорбеть обо мне, когда настанет мой смертный час? Может быть, кто-то и выдавит пару слезинок, но таких будет немного – уж явно поменьше, чем этих скорбящих. Зеваки принялись напирать, когда с носилок стянули окровавленное одеяло. Многие из горожан отвернулись, прижав руки ко рту. Крестьяне, наоборот, подступили ближе; они молча стояли рядом с этим жутким телом с полностью содранной кожей, а герцог (чье присутствие обнаружилось, когда толпа отшатнулась, и для меня лично явилось потрясением не меньшим, чем сам освежеванный труп) вскрикнул и судорожно пытался вдохнуть, прижав к губам шелковый платок. Герцогиня со своей партией тоже пришла посмотреть.

Я протиснулся сквозь толпу и оказался перед человеком без кожи. Мне казалось, что меня закалило знакомство с анатомическими схемами «De humani corporis fabrica»; но те безмятежные, нарисованные покойники не имели ничего общего со скорченным кровавым сгустком, лежащим на березовых носилках. Где в этом липком кошмаре, в этой облепленной мухами каше пролегала граница между дермой и сухожилиями, между сухожилиями и мускулами, так изящно и четко размеченными на гравюрах? Ладно, допустим, что людям, выполнившим это анатомирование, недоставало умений Везалия и Йессениуса из Праги; но разве Природа, пусть даже обнаженная таким изуверским способом, не могла быть хоть чуточку чутче к эстетической стороне? Да, этого человека убили страшно. И ничто не могло облагородить работу этих кровавых портных: ни кожа, обмотанная вокруг шеи в виде живого воротника, ни отрубленные от туловища руки и ноги. Я зажал рот руками, но меня все-таки вырвало прямо на мостовую, при этом я запачкал туфли и безвозвратно угробил последнюю пару кружевных манжет. Вакенфельс, исповедник Элизабеты, встал на колени рядом с окровавленным телом и, пытаясь найти слова утешения, украдкой, чтобы никого не оскорбить, прикрыл нос рукой.

– Кто это сделал? – допытывалась герцогиня. – Мангейм? Это были солдаты Мангейма?

Вдова покойного смотрела на нее совершенно остекленевшими глазами.

– Очень важно, чтобы вы меня поняли. Солдаты. Которые напали на вашу ферму. Которые убили вашего мужа. Это были бунтовщики?

– Солдаты.

– Протестанты?

– Солдаты.

Элизабета отошла, улыбаясь, словно добилась желаемого ответа.

– Скотина Мангейм. Теперь вы видите, ваша светлость, что наша политика была правильной?

– Наша политика?

Вакенфельс вложил в ладонь вдове серебряную монету.

– Мой супруг обещает вам, – сказал Элизабета. – Эти мерзавцы поплатятся за свои преступления. Смерть вашего мужа не останется неотомщенной.

– Кто будет работать в полях? – рыдал какой-то старик. – Кто вырастит наших детей и даст им кусок хлеба?

Иезуит-исповедник осенил мертвеца крестным знамением.

– Benedicite, – сказал он.

Крестьяне пытались утихомирить старика, называя его «отцом» и хватая за руки. Все они были настолько убиты горем, что лишь немногие поклонились герцогу и герцогине, когда те собрались уходить.

Следующие две недели, вплоть до решающей стычки, в городе и замке ходили самые противоречивые слухи. В Кранторе случилась резня: тринадцать человек были, как свиньи, заколоты прямо в поле, потом воскрешены конкурирующей историей и окончательно вычеркнуты из жизни возвратившимся в замок сборщиком налогов. В Шпитцендорфе, который Альбрехтов предок оборонял от швейцарцев, за отказ отдать корову были распяты крестьянин и его жена. То же самое, с незначительными вариациями, произошло в Винкельбахе (там камнем преткновения стала коза), в Киршхайме (три козы) и на южных склонах горы Мёссинген (дочь). Согласно этим апокрифическим версиям, крестьянин и его жена становились то козопасом и его сестрой, то семьей жестянщика, но в итоге история вернулась к своему первоначальному варианту. Остальные же случаи казались и вовсе неправдоподобными. На Верхнем плато над Аугспитцер-Вальд овцам скормили кишки пастуха; в Киршхайме деревенского священника избили до полусмерти гипсовой Девой Марией и вздернули на веревке, привязанной к флюгеру. Количество изнасилованных женщин не поддавалось подсчетам; некоторых убивали, и тела так и лежали с задранными юбками на фермах по всему Вайделанду. Только столица и несколько крупных имений на берегу Оберзее избежали этих несчастий, однако и в городе царило угрюмое, мрачное настроение – и по вполне понятным причинам. Бедствия войны, одолевавшие всю Европу, перекинулись на крутые склоны и плодородные долины Фельсенгрюнде. Иногда я поднимался на зубчатые стены крепости – сын моего друга Клауса прятал меня под своей шинелью – и пытался разглядеть ход битвы. Обычно ничего не было видно. Слышались только далекие сигналы горна или треск мушкетных выстрелов. Был конец лета. Солнце согревало поля зрелой пшеницы, соколы метались по небу, а на блестящих городских крышах весело чирикали воробьи. До чего же неуместным и диким казалось насилие в окружении, столь мирном и тихом. Природа отвечала на оскорбление по-своему, облагораживая все вокруг. Крестьянские дома горели, как праздничные свечи; белый дым струился между зелеными соснами, а ели на склонах Аугспитцер-Вальд указывали потерянным душам путь на небеса.