А если жить в самых верхних ветвях деревьев, там, кроме ветра в непогоду и ясного, звонкого воздуха, например, ранним летним утром, когда еще никто не проснулся, кроме первой птички с ее заспанным: «Тью-ить», там несомненная счастливая свобода, прочная, как золото. Если туда попадают люди (починить фонари, например, или покрасить крышу), то они озираются на высоте, лица у них дрожат, а глаза круглые, как у младенца, с которым играет молодой отец, подбрасывает вверх на сильных руках, все выше и выше — побудь хоть немного там, хоть миг один!

Жить нужно в верхних ветках, в верхних слоях воздуха.

Ворона перебралась в самый низ — на мощную многолапую ветку.

Она наблюдала. Трое у огня сидели, выпучив глаза. Ворона видела, что им нравится огонь. Они даже не мигали. Они не двигались, оцепенев, а огонь весь двигался, струился, бежал сам в себе. Ворона с любопытством поглядела на его нетерпеливый блеск, он был хвастлив, красив, да, но он же был и страшен, потому что устремлялся и сильно сиял. Ворона каркнула, трое очнулись, завозились. Ворона смотрела, как трое почесываются, жмурятся, скалятся, тянут корявые руки к огню. Руки над огнем сквозили светом. Ворона думала, что они гладят огонь, не понимала, зачем бы это? Но она видела, что им хорошо от этого, и переминалась с ноги на ногу, раздумывая, каркнуть, нет ли? Заскучав, решила полететь к помойке, поклевать кусок булки (только что Не-надо-не-надо собирала там вонючие окурки, и ворона, волнуясь, надеялась, что та не заметит хлеба, и та, правда, не заметила, найдя осколок зеркала и поразившись виденному). Не-надо-не-надо жадно вцепилась в осколок, долго-долго заглядывала в него, пока Хрипун не позвал ее греться к огню, и хлебный огрызок остался лежать себе, белеть средь отбросов. Пожалуйста… И ворона совсем уж решилась полететь, склевать его скорее, но трое у огня так жмурились и скалились, что она осталась любоваться на их радость…

…У чугунной ограды, в задней части сада, в тополиной аллее, горел костерок. Он был обложен кирпичами, чтоб ветер его не задул, но ветер дул поверху, и огонь бросался на кирпичи, взвывал, плескался, но потом, дрогнув, затихал и стоял ровный и ясный.

В глубине двора сквозь черные кривые ветки видна была согбенная спина памятника. Спина жила в средних ветках.

С бульвара в калитку вошел человек в рабочей одежде. Он поглядел на памятник, сказал: «Охо-хо-хо». Потом он поглядел на костерок в углу сада. Он сказал Памятнику:

— Вот рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую.

Он прошел весь садик насквозь. Вышел в другую калитку, в переулок, где ветер не кончался. Человек заскользил по льдистому асфальту.

Трое у костра закивали ему вслед, заулыбались. Даже Не-надо-не-надо, кивая, бормотала, одобрительно: «Да-да-да-да…» Они поняли по голосу человека, что, посмеиваясь, он им сочувствует (а когда он прошел мимо них, торопясь, вместе с ним смутно мелькнули светлые теплые комнаты; люди в таких живут), от этого было еще приятнее. Но налетел ветер, гоня ужасную рванину бумаг, больно хлеща песком, гремя пивными банками, комнаты без сожаления забылись, как чужие, а лица троих сильнее к огню наклонились, помаргивая и жмурясь от удовольствия, что он есть.

Огонь от ветра взбесился, почуяв безбрежность мятущегося воздуха, стал бросаться на кирпичные загородки, добиваться воли, он хотел вырасти и взреветь, запеть, полететь аж до неба. С любопытством смотрели на ярость огня. «Да-да-да-да…» — кивала Не-надо-не-надо. Огонь был молодой. Восхищал.

Таился Памятник, взнесенный в путаницу ветвей, вжимал голову в плечи, вжимался в пьедестал, хотел съехать, сползти с дыбы, в землю поглубже лечь. Но понизу пьедестал был охвачен летучим, резвым хороводом химерок. Они бежали, кружили, подгоняя друг друга, все вокруг и вокруг неостановимо, кусали за пяточки друг дружку, корчили страшные, веселые рожи. Они караулили и не пускали его вниз. Стой. Славься.

Ворона не смотрела на Памятник. Неинтересна была его глухая боль. Он жил в среднем воздухе, а она в верхнем. Самое же интересное всегда творилось внизу.

Третьим у огня был Хрипун. Это он нашел костерок и хрипло позвал Не-надо-не-надо, которая рылась в помойке. А Прыгало уж сам набрел. У Хрипуна на лбу было выжжено «РОВ». Когда Хрипун тянул боязливо лицо к огню, то багровые отблески плясали на кривых рубцах клейма. (Это давно уже большие мальчишки подсмеялись, когда Хрипун спал на чердаке. Но они не сообразили и «ВОР» выжегся обратный — «РОВ».) Хрипун был боязливый, он всегда вздрагивал, он никогда не смеялся, а если случалось хорошее или веселое — он вытягивал губы, доставая до кончика носа и шевелил своим «ровом». Это он нашел огонь. Он сидел и шевелил своим «ровом», и хрипел. Это он так дышал. Как будто только что прибежал. Он боковым зрением по-птичьи обегал садик. Он боялся всегда.

Ворона подумала, подумала и каркнула.

Вздрогнул один Хрипун. Он тревожно глянул на ворону, его передернуло от ее противного крика. Хрипун подвинулся ближе к Не-надо-не-надо. А она толкнула его локтем, чтоб не хрипел ей в самое ухо.

Прыгало взял руками ногу в тряпках и поставил ее к огню. Не-надо-не-надо посмотрела на это и нахмурилась. А Хрипун почти и не посмотрел на это, он все время скользил глазами по голому саду, продуваемому злым и грязным ветром. Он все время боялся чего-нибудь.

Нога совсем ничего не чувствовала. Прыгало поставил ее к огню просто потому, что он ее уважал. Пусть, что ли, постоит у огня. Может быть, внутри она — в глубине самой себя — что-нибудь и чувствует? Может быть, ей приятно такое внимание? Потому что Прыгало — весь большой такой — веселится от огня, все внутри Прыгало разогревается таким же алым и движущимся светом, как сам огонь. Прыгало даже знал, что кровь немного похожа на огонь, вот поэтому так и тянуло в холод всем телом поближе к огню — кровь на это отзывалась сплошным тугим весельем. Бесчувствие ноги не могло быть искренним. Прыгало знал, что и она радуется огню, просто не хочет показать этого. Или что знала про холод? Холод во всем мире, никто не мил холоду, и холод — наружность мира. А огонь внутри холода. А кровь внутри Прыгало. Нет, Прыгало холода не понимал. Если Прыгало — наружность для своей крови, то он все равно радостный, готовый чуть что — ликовать. А холод-наружность не радостный, он против жизни, да, да, против любой жизни, сильно против, яростно против. Он даже против самих людей. Но они посмеются только, да и убегут в свои комнаты. Молодцы! Исступленный холод, одинокий — вон, гоняет со злобой мусор, ломает ветки. А людей не достанет. Ха-ха! В дома-то их не пролезет, злодей! Бездонный он и бесконечный — холод, холодная наружность он, но огонь внутри холода, а кровь внутри Прыгало. Нет, не понимал Прыгало про холод. Нога, наверное, знает про холод, не зря же она всякий раз ступает немного сквозь землю, отчего у Прыгало кружится голова, но Прыгало понимал, что раз холод есть, то он и должен быть, и зря мучиться не надо — мучение цепенит и расхолаживает, отговаривает жить, этого не надо, это зря, а все вот как устроено. Прыгало хохлится на холоде, в тряпки свои зарывается, жмется всем собою холодеющим к кровяному красному теплу своего нутра, вот так и холод хохлится вокруг огня, жмется, холодеющий, к красному его жару, значит, огонь — нутро холода, и значит, холоду холодно, и он торопит свой огонь, льнет, прямо не может, цепенеет уж, подгоняет огонь — погреться дай.

Как Прыгало прыгает, торопя свою кровь, чтобы согрелся весь, так и холод сам к себе льнет, если ничего нет кругом, один ветер. Значит, холод допустил Прыгало к своей крови — погреться дал. И разве может Прыгало роптать на холод, коли холод-то и дал ему огня?

Незлобивый Прыгало все понимал, с удовольствием втягивал студеный сильный воздух.

Завоняло палеными тряпками. Не-надо-не-надо страшно разозлилась. Она стала быстро-быстро высовывать язык, стала кричать: «Не надо! — да! — да! — да!» Одна бровь ее была чиркнута чем-то черным. Была похожа на демона. Хрипун стал кашлять от дыма, стал сильнее озираться. Прыгало взял свою ногу и отодвинул от огня. Нога дымилась. Не-надо-не-надо стала бить Хрипуна, чтоб не хрипел и чтоб дым не вонял. «Не надо! — да! — да! — да!» Хрипун качался от кашля, от ударов Не-надо-не-надо, не отвечал, озирался по сторонам. Нога густо задымилась, и Прыгало размотал тряпки. Тряпки стали вонять и дымить сами собой, а нога стала голая, отечно-синяя. В ступне была пробита сквозная дыра. Все трое загляделись на ногу.