Вольно-вольно в глубинах прохладных играть. Без жадности, почти без любви, в провале глубинного сна плавать, только голос твой огорчает, заставляет подниматься, выныривать, глотать чужой горячий воздух твой, но так вольно в глубинах прохладных играть… но только голос твой… но так вольно-вольно играть в глубине… но только голос твой… но в глубине… но голос твой…

1989

Что-то откроется

Петров мчался по горячей улице. Его слегка поташнивало — сначала самолет, потом автобус из аэропорта. Рубашка на Петрове намокла — он мчался так, как будто опаздывает. «Я опаздываю на самолет!» — услужливо мелькнуло в мозгу.

Нет, друг, ты только что с самолета. Ты никуда не опаздываешь. В этом городе тебе некуда опоздать. Тогда куда же я так бегу?

Но Петров, наоборот, мчался все быстрее, так что уже начал немного задыхаться, и к тому же он все время смотрел вниз, под ноги.

Петров мчался и смотрел под ноги, его поташнивало, а в голове его моталась мысль, что всего этого не может быть.

Нужен смысл. Смысл — это все равно что план. Или адрес. Тогда — могилы! «Ура! Я приехал навестить могилы!» Вот адрес и смысл. Нет, все-таки немного не так. Могилу трудно передвинуть. А адрес можно. Но, с другой стороны, живого человека можно потерять, а мертвого уже никогда, мертвый не меняет могилу, а живой — запросто. Мертвый, когда умрет, то со временем либо проясняется, приживляется к вашему сердцу, или же, наоборот, — стирается бесследно. Других вариантов не бывает.

В том-то и дело, что этого не может быть. Петров так и не смог свернуть на остановку 24-го автобуса, который шел на кладбище. Петров как взял разбег от автовокзала, так и мчался вперед, по Красному проспекту, и сердце Петрова бешено колотилось.

Впрочем, походка у него была вполне деловая. Можно было подумать, что это житель города спешит по делам…

Нельзя. Неуловимый налет столичной жизни за пятнадцать лет въелся, поди… Да нет, можно, можно принять тебя за жителя этого города! Но даже если нет, никто не смотрит! В любом случае — можно — нельзя ли — никто на тебя не смотрит! Но я же чувствую! Что ты чувствуешь?

Петров чувствовал, что его как-то слишком видно. Как он мчится по прямому Красному проспекту, и что он только что приехал, и все остальное.

Я приехал. Я почувствовал себя плохо в Москве. Я взял отпуск и приехал. Зачем? Я всегда сюда приезжал! Всегда летом в отпуск, сначала на каникулы, потом в отпуск я сюда приезжал. Ты здесь не был пять лет. Да, правильно. Ровные пять лет без всякой мысли об этом городе. Но до этого я всегда приезжал на каникулы, каждый год. А потом в отпуск. Но пять лет здесь ты не был. Мне стало не к кому приезжать. Тогда кто же на тебя смотрит? Дома. Город. Это он смотрит. И ты его боишься? Да, я его боюсь. Да, я его боялся раньше, всегда, когда родители были живы. Ты знал, что все они постепенно умрут. Ты знал — они крепятся, влачась сквозь длинные зимы, пока ты далеко в Москве. Кто-нибудь умирал, когда ты приезжал. Каждый год город встречал тебя смертью. Ты даже по-своему привык к этому. На подъезде к городу что-то в тебе замирало, и ты въезжал в его широкие ворота с каменным сердцем и глухим лицом. Пять лет назад умер твой последний человек этого города. На тебя никто не смотрит. Не только ты постепенно отрывался от города, но и город тебя выталкивал, как занозу. Разве что могилы. Что могилы? Они, может быть, смотрят. Вряд ли. Вряд ли. Я другой. Я помню по-другому. Я помню маму и папу не так, что где-то могилы, заброшены, заросли, оградки повалились. Я глубоко убежден, что они оба во мне. Когда надо, я их вспоминаю. Я их помню с любовью и со смирением. С чем? С любовью. Нет, второе — с чем? Бессмертных людей пока что не бывает, я помню об этом. Тогда от чего ты бежишь? Кто «ты»? А! С кем ты говоришь? Ты один. Хорошо, пусть я один, но ты знаешь, от чего я бегу. Кто — я? Ты — город. От чего? От чего ты бежишь? Я могу кого-нибудь встретить. Ну и что? Кто-нибудь может окликнуть меня. Ну и что? Как это что? Я не знаю — что! Что! Что! Я боюсь с кем-нибудь встретиться. Да, это правда. Да, это правда, это правда! Да, это правда, ты приехал, чтоб встретиться! Нет, не так! В Москве мне было очень плохо. У меня начались какие-то припадки, и я не хочу, чтоб их было заметно. Я должен быть здоров, но эти припадки, их очень трудно скрыть. Как они выглядят?! Ты!! Ты не посмеешь заставить меня! Покажи.

И Петров оборвал сей бег так круто, что чуть не отлетел назад. Да и впрямь — дальше бежать было некуда: проспект перекрыт бетонной стеной. «Строится метро», — вспомнил Петров. Он стоял возле ТЮЗа, а налево был сквер. Петров уже захотел свернуть на сквер, посидеть немножко, и стал переходить проспект, и, торопясь окунуться в зеленый сумрак теней и света, птичьих звонов и теплой дремы, неосторожно поднял глаза (чтоб скорее сквер увидеть, деревья!), и ослеплен был Петров в тот же миг. Только и успел увидеть, как качнулось навстречу недоступной зеленью, и ослеп, оглох Петров. Если б в рюмку наливали вина, но слабая рука не удержала бы бутыль — качнула — и рюмка захлебнулась бы тугим потоком, — так и Петров — он только и смог, что схватиться за грудь, зашататься и выдавить из побледневших губ хриплый стон.

Это чувство уже несколько раз являлось Петрову. Каждый раз оно как бы отрывало у него кусок сердца. Но главное было даже не это. Главным было то, что Петров знал: никто не должен знать о чувстве, никто не должен видеть Петрова в эти минуты, никто не должен застать его в таком виде. На вид он был простой серый смазливый инженер из столицы, почти мальчик (таков стиль). Петров курил хорошие сигареты, получал 200 рублей, имел однокомнатную квартиру на Филевском парке, стригся по последней моде — именно вслед за чувством приходила вся эта информация в таком порядке, словно Петров боялся забыть, что он Петров. Но мало этого, он как раз раздваивался — так отчетливо он видел себя со стороны — в том месте, в ту минуту и в той позе, где застигло его чувство. Он как бы жалел себя. «Как меня корчит, — думал он. — Ох, какой же я субтильненький, и одежонка эта фирмовая, дрянь, надо сказать, бьешься, бьешься, гробишь деньги, а на кой черт? Джинсы, как клещи, — ни встать, ни сесть, только и думай, чтоб молния не разъехалась. Какой я маленький… А какой я буду в гробу? Вот черт!» Вот примерно в таком порядке текли мысли параллельно чувству, для которого Петров и впрямь был маленький, и он прекрасно знал это и защищался, как мог.

Петров стоял возле ТЮЗа, на проезжей части дороги, он был очень бледен, правая рука его судорожно стискивала рубашку, словно он боялся, что рубашка прирастет к телу. Петров заставил себя опустить руку и улыбнуться. «Хоть бы узнать, что это? — тоскливо подумал Петров. — То ли припадки, то ли что. Ведь ничего не болит. И в то же время болит».

Петров побрел на сквер. Он пересек Красный проспект, с отвращением отметив, что тот перекрыт стеной из бетона. Это было неприятно, но неприятнее всего было то, что Петров зачем-то сюда приехал. Теперь нужно доставать билет, ночевать ему негде, пойти ему некуда.

«У меня эти припадки с января месяца, — подумал Петров, — было четыре, это пятый. Я не знаю, что со мной. Я должен поехать в кассу, купить билет в Москву, там пойти к невропатологу… для начала. Я пока не буду ругать себя за то, что явился сюда, — возможно, это имеет отношение к припадкам. Лучше просто вообще не думать пока. Какого черта я вообще сюда явился? Однако ситуация преподлейшая. Выбираться-то отсюда надо. Да и поесть надо. Жрать-то тут нечего. Это мы помним. Это мы очень хорошо помним».

Разумеется, только снаружи, издалека, сквер был прежним. Внутри он был другой.

«Это что же они сделали? — подумал Петров в удивлении. — Выдрали густые аллеи и посадили в том же порядке какой-то дохлятины. Они не привились. Даже, видно, посохли все».

Петров озадаченно разглядывал чахлые деревца, но потом понял, что это тоже имеет какое-то отношение к строительству метро. И потерял к ним интерес. Но ему уже расхотелось садиться на скамейку и есть расхотелось. Ему хотелось теперь скорее поехать в аэропорт и купить билет в Москву.