Стекло запотевает от его слов, но пятнышко дыхания сына моего быстро тает. И когда оно исчезает совсем — портрет сияет холодным, надменным стеклянным блеском, и роза кричит своим огненным цветом о Вечной Славе!
Тогда я встаю с кровати и выхожу на кухню, и Орлов все понимает и говорит: «Гос-с-споди!» Он роняет, что у него было в руках, но не смотрит на упавшее, а узко и остро смотрит на меня…
…И я убирала руку от сердца своего и кричала в эти неверящие глаза, полные злобной боли, кричала про черную бесконечность за небом, где ничего нет, никакой жизни, и Орлов начинал кричать свое ответное. Он махал научно-фантастической литературой, кричал цитаты из нее, но я в ответ страшно смеялась и рвала эти книжки. Тогда он кричал про разных… изображая их собою, какие они ползучие, и летучие, и с щупальцами, и с крюками, а есть в точности, как мы, — и все они, разбросанные по планетам бесконечности, — живые! Я отрицала все это печально. Даже с крюками там никого нет. Там, за небом, нет никого.
Правда, мне нравились некоторые… Особенно ФУНТИКИ, они круглые, как колобки, и у них синие, веселые глаза, и маленькие розовые ушки, и они ничего не понимают, им надо все по сто раз объяснять… Я очень смеялась, когда мы говорили о ФУНТИКАХ, о их милой жизни сладкоежек и неженок.
Но я понимала, что это сказки, которые Орлов придумывает для меня, чтобы я смеялась…
Как мне ни было жалко, но и ФУНТИКОВ я отрицала печальным, нетвердым качанием головы. И мы начинали кричать вновь…
…Мы кричали, пока не темнело хмурое московское утро. Мы кричали — есть жизнь вокруг нас или нет. А потом расходились, шатаясь, по своим комнатам.
Назавтра Орлов входил в запой. И начиналась длинная тишина серых московских дней, липких от черного ржаво-душного вина и ночных стонов Орлова.
Так мы жили из года в год, но вот к Орлову наугад пришла с дорог страны нашей небольшая черная женщина. Она пришла из-за волнистой линии гор. Она сразу же о чем-то напомнила мне. Сердце мое сжалось… Но это мимолетное и слабое воспоминание не прояснилось, и сердце мое замолчало.
Горная женщина привела за руку десятилетнего сына Феликса. Сама звалась Фаина Дырдыбаева.
Я писала в РЭУ, мне ответили, что таких Дырдыбаевых нигде нет. Нет так нет.
Моя пища — лапша — стала пропадать. Поэтому я вспомнила, как в молодости работала в учреждении Мосгос и, накопив зарплат, становилась крупной и нахальной: покупала себе конфет, капроновых чулок! Даже духи «Красная Москва»! А без денег я была тонкой и плавной, как изнеженная водяная трава, которая может без еды и капризно лежит в сильных руках воды…
Меня рассмешила память о солнечных днях моей земной жизни. Когда небо над моей головой было еще целое.
Лапши мне, конечно же, не жалко. Тем более для ребенка.
Лапшу они берут руками из кастрюли, едят прямо так. Она, белая, свисает меж их смуглых пальцев. Они поднимают руку над лицом и обкусывают свисающую лапшу…
В расческе моей, наоборот, появились длинные черные волосы.
Я знаю, что все живое тайно тянется друг к другу. Благодаря этому непонятному чуду — жизни. Ведь нигде же вокруг нашего земного шара ничего нет. Поэтому живое обязано тянуться к живому. Я стала разговаривать с Дырдыбаевыми. (Хоть мне и написали из РЭУ, что их нигде нет.)
Я сказала:
— Фаина, у твоего Феликса волосы до ниже спины. А ведь он мальчик.
Фаина сказала:
— Мы завтра идем в мавзолей, смотреть Ленина. Феликс очень просит.
Я сказала:
— Ты нигде не прописана, не работаешь, ребенок не ходит в школу. Во дворе он один, наши дети не понимают из-за его волос.
Фаина сказала:
— Я работаю в газете «Комсомольская правда».
Я сказала:
— В моей расческе чьи из вас волосы? Твои или Феликса?
Фаина сказала:
— У меня ребенок. Депутат мне даст квартиру. В Моссовете.
Я сказала:
— Скоро у Орлова запой.
Фаина ответила:
— Орлова я посажу в тюрьму, потому что у меня ребенок.
Если пропадают блюдца и деньги, то это пускай, но у них есть острая проволока для моего замка. Они поворачивают ее в замке, и он щелкает — входи.
Я иду поздним вечером домой, поднимаю голову на свое окно и вижу: в моем окне бегает чужой маленький огонек. Это прижатый их руками фонарик ищет им разных вещиц.
…Я стояла в темном дворе и смотрела в свое темное окно: из одной темноты я смотрела в другую… и только там, в верхней темноте, в окне моем, бегал смертельно испуганный огонек
Я знаю тоску его одиночества. Его ужас перед темными, неясными предметами. Его жадный шарящий лучик ищет для жизни хоть чего-нибудь… хоть огрызочек… Но молчат пустоты и очертания… грозно молчат.
Я жду, когда погаснет огонек и окно помертвеет, как и положено космосу. Потом я вхожу в подъезд.
У меня была брошечка — листик с ягодкой. Ягодка много лет назад вывалилась куда-то. Получилось, что ее склевал какой-нибудь воробей.
Когда Феликс выходит в новой кофточке и на груди его подслеповато мигает эта брошечка, я говорю:
— Феликс, ягода была красная, ее склевал воробей.
Фаина говорит:
— Я тебя посажу в дурдом.
Феликс смотрит на меня птичьим, прыгающим взглядом и ждет, когда приедет машина с крестом. Но она не приедет. Ни с крестом, ни с воем. Потому что у Фаины нет прописки, а Орлов меня не выдаст.
Орлов сам немного смущается от Феликса. Что он неправильно одет.
Но Фаина любит, чтобы Феликс всех путал своим видом, хрипло хохочет, когда все разевают рот на Феликса, а Феликс делает плечиком и тонко говорит: «Мама, хочу конфетку». Фаина подучивает Феликса всех запутывать собою. Однажды Орлов совсем растерялся, когда Феликс вышел на кухню в огненно-алой кофте с глубоким декольте и его желтоватые ключицы торчали в декольте, как будто плакали. Орлов посмотрел на меня с ненавистью. А я объяснила Орлову: «Эти люди из-за волнистых линий гор видели в своей жизни только телевизор. А по телевизору, как правило, показывают оперы и балеты. Им понравилась опера „Кармен“, потому что у нее жаркая музыка, а эти люди сами из жарких стран. Поэтому их желание красоты совпало с „Кармен“. Ведь „Кармен“ очень красивая вещь, согласись, Орлов!»
— Теперь «Кармен»! — сказал Орлов, вставая из-за стола, где они все трое ели суп из кастрюли. — Теперь «Кармен», да?!
А Фаина хрипло захохотала, стала качаться на стуле и кричать: «Ой, я не могу! Ой, я умру от смеха! Ой, я не могу! Ой, я умру от смеха!» — и т. д. Феликс же, глядя на мать, тихонько повизгивал, поеживаясь. Я ушла к себе и села на кровать. На самом деле эта алая Феликсова кофта меня саму полоснула по душе. Что-то смутное всплыло, как в тот раз, когда я впервые открыла дверь бродяжке Фаине и она, подняв смуглое лицо, прошептала: «Дайте попить, пожалуйста». Что-то напомнила, что-то напомнила мне эта алая кофта… но что?
Эти новые в нашей с Орловым жизни люди съедают фрукты с костями, в чайник наливают из горячего крана. Орлов как русский и как москвич знает, как правильно, но от алкогольного омертвения ему все равно. Хоть он и кричит на Феликса: «Сын! Сын!» — но все мы знаем, что не сын.
И сам Феликс, подставляясь Орлову, знает, что они уйдут с матерью дальше по дорогам мира, как уже уходили не раз. Мне кажется, что Феликс знает больше своей матери, Фаины. Но он не торопится сказать об этом. Но если депутат даст Фаине квартиру, за то что у нее ребенок, то Фаина не будет больше бродить. Но тогда Феликса придется хотя бы подстричь, потому что у прописанных мальчиков волосы до ниже спины в Москве не разрешаются.
Их смуглота… их смуглота тревожила меня… такая темная, глубокая смуглота… она бередила меня.
Один раз в юности я была на Кавказе и видела горы. От гор заныло в душе, потому что они, вопреки послушным русским равнинам, пробовали достать до неба. Я полезла. Я не знала, что нужно специальное умение, тренировки, вплоть до разряда по спорту. Я полезла, потому что я хотела на самый верх. Когда уже некуда было лезть, я огляделась и ахнула: я стояла на камне, и все. Со всех сторон была бездна. Ветер пытался сдуть меня в бездну, но я легла на камень, свернулась калачиком, чтоб уместиться, и стала сначала медленно, а потом все сильнее и громче ждать спасения.