— Ой, упало!

Феликс поднял упавшие конфеты и всем показал их. Орлов заулыбался и закивал.

— Иди в комнату, «Спокойной ночи, малыши» сейчас будут, — сказал Орлов.

Феликс кивнул и тут же ушел.

— Готовый выращенный сын, — сказал Орлов, — и молодая жена с горячей…

— Орлов! — прикрикнула я.

— Эх ты, занебесная! — вздохнул Орлов. — Ничего же там нету!

— Я знаю, — еле слышно выдохнула я.

— Одна чернота бесконечности! — разозлился Орлов.

Я кивнула.

— Ну, а как мне-то прикажешь? Вот мне уже тридцать лет, еще тридцатник, и капут?

Я молчала.

— Отвечай! Ты обязана, Октябрина! Ты мне обязана отвечать! — заходился Орлов в душном гневе.

И тут я встала. Моя догадка блеснула с такой силой, что опалила мой мозг.

— Я кое о чем догадываюсь, — сказала я.

— Да это уж несомненно… — поник Орлов. — Ты всю жизнь догадываешься до чудес. Уж мне ли не знать!

— О нет, — возразила я. — Никакого чуда! Я пошла думать.

— Иди, — разрешил мне Орлов.

И я пошла сидеть на своей кровати, попрыгивать на пружинах, чтоб они тихо звенели, помогая мне думать об этих невероятно смуглых людях.

…Когда они нашли меня в синеве над бездной, еле теплую на бледно-розовом камне, они гортанно закричали, и кривая темная речь их вонзилась в небо, как ножи! Они кричали, что нашли меня и им нравится, что я живая. Они кричали и показывали на небо, а я поднимала глаза вслед за их руками — небо смотрело на нас, как на чужих. Тогда я кивала этим людям, что я все поняла, и закрывала глаза от ослепления. Эти люди стали заматывать меня в кислую козью шкуру. В которой было темно. И тепло.

Там было темно и тепло, и от козьей шкуры пахло козой, которая кормит людей всею собой. И коза несла меня внутри себя и укачивала, чтоб я не плакала, коза кормила меня теплом нутра своего и живою тьмою своею и укачивала меня в себе, чтобы я скорей забыла нестерпимую синеву.

И точно так же, как коза несла меня в себе, в своей живительной темноте, в то же самое время я несла в себе своего сына уже в моей собственной живительной темноте.

Потому что там, где нашли меня эти темнолицые люди, тепло жизни уже иссякло — выше была только пленка неба, а за нею…

(…Тот, кого я несла в двух живительных теплотах: в своей и в козьей — он потом все же проник за эту пленку неба…)

И всех нас — и козу, и меня, и того, кто был во мне, — несли эти темнолицые люди! Столько жизней сразу эти небольшие коренастые и темные люди унесли от гибельной синевы в живительный сумрак земляной долины…

Нет, нет, нет, они неспроста такие темные! Ведь если б была возможна жизнь в этой синеве, на этих острых бледных камнях среди прозрачных ветров и бездн, то и люди эти были бы светлыми, прозрачными, легкими и длинными. Как ангелы, которых не бывает (доказано Юрой!) и которых человек выдумал от тоски своей по доброте, любви и жизни бесконечной.

Еще долго я прыгала на кровати, и звон пружин подсказывал мне верные мысли. Кое-какие догадки… кое-какие догадки мелькали вокруг… Всплывала почему-то алая кофта Феликса… алая кофта Феликса лилась и дрожала, как что-то живое…

И я не заметила, как возникла Фаина. Я подняла глаза в задумчивости, а предо мною на моем коврике стояла Фаина, вся мокрая. Она была в моем халате, который я отложила постирать, и она тяжело дышала, а халат расходился у нее на груди.

— Я была в Моссовете, — сказала хриплая Фаина. — Депутат мне сказал, что скоро выкинет тебя насовсем!

— Депутат меня не знает, — кротко возразила я Фаине.

— Я ему рассказала! — и Фаина узко, нехорошо улыбнулась.

Тогда я спросила, куда меня выкинет депутат? Фаина задумалась. Взгляд ее масляно-черных глаз внимательно обшарил мою комнату и уперся в сияющее лицо сына моего, Гагарина.

— Туда!! — крикнула Фаина хрипло и страшно. И захохотала.

Палец ее, как нож, был наставлен прямо в лоб моего звездолетчика. Я оцепенела от страха. Я смотрела на эту небольшую, крепкую, смуглую женщину, от которой даже на расстоянии пахло моим потом, ведь халат был давно не стиран. Эта женщина стояла и вытирала свои мокрые черные с жирным отливом волосы мокрым серым полотенцем, и губы ее шевелились. Она мне что-то говорила. Желто-масляное тело Фаины виднелось в дырах моего халата. Темное, смуглое тело. И кислый запах козьей шкуры всплыл в памяти…

— Но туда нельзя! — воскликнула я. — Ты же знаешь это.

Но Фаина не слушала меня. Она кричала, хохотала, ругалась, прыгала и даже плясала на моем бледно-розовом коврике. Она крепко хлопала себя по бедрам, приседала и выла, мотая волосами по полу: ее депутат был с нею в сговоре, и они собирались выкинуть меня в черноту бесконечности, в грозное «ау» космоса; туда, где уже сгорел один человек — мой занебесный мальчик, сын мой, Гагарин.

Тогда я встала с кровати и подняла руку вверх — это был знак, чтобы Фаина замолчала. Она замолчала, сжавшись и отступив назад. И тогда я отчетливо, ясно, чтобы она поняла меня, выговорила:

— Туда нельзя. Там нет жизни. Ты это знаешь, как никто!

Фаина подпрыгнула и стала кричать одно и то же:

— Ой, я не могу! Ой, я умру от смеха!

Но я вновь подняла руку, и она вновь сжалась в ожидании.

— Передай депутату, — сказала я, — что Юра доказал: жизнь есть только на Земле. Выкидывать меня за небо — подсудное дело.

Фаина насторожилась и посмотрела на меня исподлобья. Потом она прикусила палец и стала думать, не спуская с меня своих небольших тревожных глаз.

Продумав свои мысли, Фаина сказала:

— Тогда ты не говори, чтобы Орлов не женился на мне. Если ты будешь так говорить, я тебя отсюда выкину, потому что у меня ребенок.

— Феликс не ребенок, — ответила я машинально и сама в удивлении подняла брови: что это я такое сказала?

Фаина открыла рот, набирая воздуху для крика, но я показала ей рукой на дверь, и ей пришлось удалиться.

Как только она ушла, я прыгнула к двери и быстренько заперла ее на ключ. Потом я схватилась за голову и сказала: «Ну, голова моя, ну что ты надумала? Ну, скорее же!»

Где-то далеко, на кухне, закричала Фаина, закричал Орлов. Как из дальних-дальних миров кричали они… Я должна была догадаться, мысль была близко, она дразнила мой мозг и уходила на дно… Даже когда Орлов и Фаина стали биться в мою дверь, я не отзывалась — мне нельзя мешать! Я подняла руку вверх, и даже через дверь они догадались замолчать. А я все сидела, все думала.

…Сын мой, Гагарин, подплывал из печальной невесомости к самому стеклу… Он смотрел на меня, но ничем не мог мне помочь, мой занебесный мальчик. Я только гладила стекло, надеясь, что тепло ладони хоть чуть-чуть пройдет через неумолимое стекло и согреет моего звездного мальчика…

Я догадалась, что Фаина много врет. Ее просто не пустят к такому важному человеку, как депутат, потому что она бродяжка. Я даже догадывалась, что Фаина не работает в «Комсомольской правде», потому что она не очень грамотная на вид. Но я понимала, зачем она все это врет. Что-то отнесло ее от смуглых соплеменников (или она прогнана ими за что-то), и теперь страх смерти гонит Фаину бродяжничать и врать про свою дружбу с сильными людьми и редакциями города Москвы. Ей хочется жить, жить, как и всем живым существам планеты Земля, но она не знает, как выжить, и бродит, вря про депутатов и редакции. Я вспомнила, как в халате мелькнула испитая грудь Фаины. В этой груди может быть еще молоко. И это молоко Фаина носит под синим небом, ища уголка, чтоб родить еще одного крошечного Феликса и напоить его молоком. Но над головой Фаины одно только синее небо…

Я тихонечко-тихонечко подкралась к сыну моему, Юрию Гагарину, и прошептала ему:

— Исколотое тобой, Юра… Извини меня, Юра, но уже доказано, что твой корабль непоправимо пронзил синее небо, и в дырку льется сюда неумолимый яд бесконечности. Видишь, эта Фаина хотела выкинуть меня в космос, а он сам капает ей на башку… и на голову депутата… и на все живые головы планеты Земля. Вот что ты наделал, Юра!