— Не убивать. Он скоро будет. Хочет видеть живым. Сказал в чувство привести.

— Ну он так же пару часов назад приказал разукрасить и повесить. Елочная игрушка, мать его.

— Хозяин-барин. Сказал привести в чувство — приведем. Эй, мусор, доброе утро. Харе отдыхать. Щас больно будет по-настоящему.

На меня вылили ведро ледяной воды, и боль врезалась в вернувшееся сознание с такой силой, что я дернулся и скривился, пережидая нескончаемый приступ, с лица и с глаз смыло кровь. Я из-за нее ничего не видел и не мог рассмотреть мразей, которые прессовали меня вот уже несколько часов подряд с короткими передышками на перекуры и на поболтать по смартфону. Руки вывернуло цепями так, что не мог на них покачнуться. Когда рассмотрел лица палачей, ухмыльнулся в мясо обтрепанными губами — быки Дениса. Что ж, кажется, это случилось раньше, чем я думал…

Олигарх (я больше не хотел называть его по имени) спустился в подвал, сверкая белой рубашкой и начищенными до блеска туфлями. Лощеный, отутюженный, лысина как всегда блестит. Представил, как на ней пробиваются рога, и ухмыльнулся, и тут же от боли свело всю грудину. Рогатый передал пиджак гному и толкнул меня в грудь так, чтоб раскачался на цепях.

— Ну здравствуй, друг. Давно не виделись.

Я бы ответил. Но язык плохо шевелился, он распух от жажды, и я не мог приоткрыть рот — челюсть явно свернута. Пока что я воздержусь от разговоров.

— Сожалею, что поздороваться ты пока не можешь. Но очень скоро ты заговоришь даже так. Я обещаю. Кстати. Ты теперь многое не сможешь. Например, ты вряд ли станешь красавчиком, даже если выживешь и тебя соберут по кусочкам. Но я могу обещать, что ты не выживешь.

Он ходил возле меня взад и вперед.

— Я бы многое мог понять, Олежа, многое. Но ты, тварь, ты тронул мою женщину. Хотя и эта сука моей никогда не была.

Остановился напротив меня.

— Она мне все рассказала. Точнее, проорала. Ты знаешь, даже во время оргазма она не орала так вкусно, как когда я ломал ей кости.

Я взвился, и даже боль померкла после его слов.

— Б***ь. Мрааазь. Не тронь ее, не троонь, — от усилий из разбитых губ потекла кровь, и вместо слов вышло надорванное мычание.

— Что? Я тебя плохо слышу, Гром. Ее я тоже потом плохо слышал.

Я дернулся на цепях, и огнем обдало грудную клетку из-за вывернутых рук. Меня тут же ударили в солнечное сплетение, и со рта полилась кровавая слюна.

— Лживая тварь. Лживая сука, которую я любил больше жизни, оказывается, всю жизнь сохла по своему женатому соседу-ментенку. Романтично, б***ь. А я ведь догадывался… я подозревал, что с ней в последнее время что-то не так. Бил гадину, а она скулила, что все хорошо, и бревном подо мной. Мертвая тварь. А с тобой… с тобой, как последняя шалава выла.

Он взял из рук одного из своих железную кувалду, кажется, ребра и челюсть мне ломали именно ею, и ударил снова, меня подкинуло, и от боли закатились глаза.

— На-хре-на… ты… ты на не-й… же-ни-л-ся…

— Хотел, б***ь. Если я чего-то хочу, я получаю. Могу себе позволить, не то что ты, мусор бомжацкий. Ясно? Я могу, ты — нет. Я могу тебя убить, а ты… ты ничто против меня.

— Ме-ня бей… ее от-пус-ти…

— Ну конечно, само благородство ты у нас. Рыцарь гребаный. Я вас обоих похороню. Но сначала я ей все внутренности выверну. Во все дыры ее выдеру, каждую гребаную щель порву.

Он подошел слишком близко, увлекся смакованием своих ублюдошных психопатических фантазий. Я больше не узнавал в нем Деню. Это был долбаный сукин сын, который решил, что он царь и бог. Такой же, как все они, зажравшиеся чиновники. Депутаты, верхушка, вершители человеческих жизней, для которых пройтись по чьим-то костям — два раза плюнуть.

И я бы стерпел, если бы он тронул только меня. Если бы только мне досталось. Мы мужики и сами бы решили. Но мужиком я его перестал считать, когда понял, что он не один на один со мной, а толпой. Трусливая псина.

— Что… ж ты… тол-пой. Де-ня? Ис-пу-гал-ся? Или ты толь-ко баб бье-шь од-ин на од-ин?

Бешеные глаза вспыхнули яростью, и он с кулака ударил меня по лицу еще и еще, подходя все ближе и ближе. И я всеми силами собрался, подтянулся на цепях и, резко вскинув ноги, зажал его голову коленями так сильно, что глаза Дени повылазили из орбит. Он явно не ожидал подвоха. Я бы скрутил ему шею, если б не ребра, боль простреливала все тело и не давала сдавить сильнее. Но в этот момент на меня посыпался град ударов по спине, по голове, по рукам и ногам. Я не выпускал хрипящего ублюдка до тех пор, пока меня не вырубило.

Пришел в себя от хруста собственных костей. Попытался пошевелить ногами. Но они висели плетьми. Мне перебили колени и щиколотки. Смутно помнил, как по ним били железными кувалдами. Деня бил. Рычал и бил до остервенения.

Но я все еще был жив… все еще на что-то надеялся. Наверное, на то, что не посмел сука тронуть ее, что рука все же не поднялась. Я готов был расплатиться за нас обоих. Пока он мне не показал фото, где она голая на полу лежит и широко открытыми глазами в потолок смотрит. Места живого на теле нет. Вся сплошной черный кровоподтек, и ноги неестественно вывернуты.

— Она тебя звала, когда я ее убивал. Это было так мило.

Я завыл. Громко. Так громко, что понял, как лопаются голосовые связки, как рвутся одна за другой, и сосуды в глазах лопаются. А он хохочет до слез, до припадка, как ненормальный.

— Я ее бил, а она за тебя молилась? Прикинь? В наше время еще молиться умеют за кого-то. Одного не пойму. За что она тебя, а? Ты ж ничто и никто. Ты ментяра и тот бывший, алкаш, ни бабла, ни характера. А она одного и навсегда… преданная сука. Тебе, б***ь. Я ей к ногам весь город бросил. Любовь зрителей, карьеру. А она… тебяяяяяяяя.

Я его почти не слышал. Что он говорил, значения уже не имело… я ее глаза открытые вижу, и собственный голос слышу, как обещаю ей, что все хорошо будет. Только она знала, что не будет. Знала с самого начала. Вот почему бежала от меня. Не ради себя… нет… ради меня.

— А ты помнишь, Гром? Как мы в детстве?

Он вертел у меня перед лицом ножом и поглаживал пальцами лезвие.

— По-ше-л на х**й, урод.

— Друзья. Навек. Пока не сдохнем. Кто предаст… Тому ножом в глаз.

Я не закричал, когда лезвие мягко вошло в глазницу… я продолжал видеть ее лицо. Прости, маленькая. Прости, я не хотел. Я не знал… прости. А знал бы, я бы его зубами грыз…

Глава 18. Олег

Спустя четыре месяца.

Макарыч в тот день на рыбалку собирался особо тщательно. Столько времени погода гадская была, не позволяла к озеру пойти — грязюка по колено и дождь стеной, а тут потеплело, и солнышко вылезло. Сам Бог велел рыбки половить да ухи сварить. Он снасти долго с любовью готовил, прикормку еще с вечера наварил, червей накопал и семечек на мясорубке накрутил. Когда еще мать его жива была, вечно ворчала, что ножи стачивает макухой своей. А потом и он бы рад ворчание услышать, но никто больше не ворчит. Совсем никто. В их селе вообще мало народа осталось: кто в город с детьми рванул, кто помер от старости, кто в соседний поселок поехал. Там и больницу построили, и мясокомбинат открыли. Говорят, люди лучше живут, чем в их Волкоступово. Так и стоят с пару десятков домов старых, с крышами косыми. Но все свои. Никто деру давать не собирается. Если плохо кому, травки или зелье бегут у Макарыча брать. Мать его в поле родила во время бомбежки, пуповину перегрызла сама и в деревню поползла. Там и осталась, обжилась, в госпитале работала до самого окончания войны. Ведьмой ее все называли, потому что не болела никогда, и Степка ее не болел, и раненые не мерли* (умирали. разговорное. местное). Она их травами отпаивала, мазями мазала и заговоры читала, пока не видел никто. После войны голодуха, вшивые все, а Степка, хоть и в одежде рваной, но здоров и румян. Так ведьмой Ксению и прозвали, хотя и бегали к ней за отварами и за травами, пока не умерла и сыну свои знания не отдала. А у всякого дара своя цена есть. У этого — одиночество. Мать ему так и говорила, когда умирала, что, если примет ее знания, так один на свете белом и останется. Люди, они ведь неблагодарные. Он вылечит, а те за порог выйдут и сплюнут, хорошо, если забудут, если не очернят и гадостей не наговорят. Макарыч привык. Он знал, что за каждую жизнь спасенную ему самому на душе легче становится.