– Мне кажется, здесь у вас слишком пахнет культом личности.
– Не следует пользоваться современными терминами, друг мой. Они совершенно неуместны. – Старик погрозил чеху пальцем. – Как я уже говорил вам во время первого посещения, если только вы слушали, даже термин «раб» вводит в заблуждение.
– Почему же, профессор? – вмешалась Джейн.
– Потому что он требует существования понятия свободы, противопоставления «раб» – «не раб». Понятия свободной воли. Ничего подобного не было в Древнем Египте. В Древней Греции – в пятом веке… да… может быть. Но не здесь.
Дэн отважился на новую провокацию:
– Во всяком случае, те, кто первыми начали грабить древние Могилы, верили в предпринимательство, разве нет?
Но старый ученый больше не хотел поддерживать этот легкий тон.
– Я говорю не об этом. Разумеется, и тогда были дурные люди. Тщеславные. Нечестные. Но не было групп, подвергавших сомнению самые принципы своего общества. Как они могли бы это сделать? У них не было примеров. Не с чем было сравнивать. – Он мягко упрекнул Дэна: – Нельзя мыслить о них современными понятиями, мистер Мартин. Мы ничего не сможем понять.
Затем Дэн посетовал на множественность, на обуянность числом и снова попал в переделку за то, что впадает в отвратительную ересь антиисторизма.
– Это – люди у истоков нашего времени. Жизнь ненадежна, все ее процессы загадочны. Очень медленно и постепенно они начинают видеть, что на каких-то крохотных участках ею можно управлять, обрести над ней контроль. Они совершают ошибки. Но они все-таки начинают понимать, что контроль – это знание, а самое главное орудие знания – символ, позволяющий представить то, чего нет перед глазами. Они – словно дети; наверное, они слишком уж гордятся обретенными крохами контроля. Но разве можно смеяться над ребенком за то, что он хочет учиться?
– Но ведь именно этого, как мне кажется, здесь и не хватает. Детскости. Простоты, подобной простоте искусства минойской и этрусской цивилизаций.
– Простите, но ваш вопрос – свидетельство вашего невежества. В древних культурах, таких как египетская или минойская, не было искусства. Осознанного искусства для них не существовало. Существовала лишь жажда контроля. И они хотели бы, чтобы мы о них судили именно так – по тому, как хорошо они управляли жизнью, как осуществляли над ней контроль. А не по тому, какими красивыми они предстают перед нами, людьми нового времени. – Он развел руками. – А почему же те, другие цивилизации существовали так недолго?
– Ну, может быть, дело просто в том, что… мне их… методы контроля представляются более привлекательными.
Профессор покачал головой:
– Нет, мистер Мартин. Более невежественными. Более примитивными, если хотите. И мне кажется, они нравятся вам потому, что вы – человек излишне цивилизованный. – Он поднял руку, не дав Дэну ответить. – Знаю, знаю. Все это здесь кажется таким холодным… официальным, таким царственным. Вам хочется, чтобы здесь было больше фольклора, искусства простых людей. Я тоже иногда тоскую по музыке Kaffeehaus'a388 моей юности. Но нельзя же валить вину за это на фараонов. Вините время. Время – источник всех человеческих иллюзий.
– На которые мы безнадежно обречены?
– Телесно. Но, я думаю, мы можем воспользоваться воображением. На днях вы с явным сочувствием слушали мой рассказ о наших друзьях-феллахах, которых эксплуатируют живущие вдали от села землевладельцы. Да? – Дэн кивнул, улыбаясь. – В исторической науке мы все – живущие вдали землевладельцы. Мы думаем: ах, глупые люди, если бы только они знали то, что знаю я! Если бы только они трудились поусерднее, чтобы было мне приятно, мне по вкусу. Не правда ли? – Дэн опять улыбнулся: пришлось признать, что это – правда. – Ну а тогда кто же создал все эти прекрасные скульптуры и картины, которые вы видите каждый день?
– Вот именно! Я полагаю, в памяти поколений остались не те имена.
Старик улыбнулся:
– В вас говорит голос нашей эпохи. Не голос прошлого.
– Голос моего «ка», – тихо сказал Дэн.
– Это естественно. Вы же писатель. Начиная с греков все художники всегда хотели, чтобы их помнили по именам, точно так, как древние фараоны. Вполне возможно, только они и есть настоящие фараоны, оставшиеся в памяти мира. Так что, думаю, вы отомщены.
Заговорили о другом. Но Дэну открылась еще одна сторона колдовских чар Египта: все художественное творчество в целом виделось теперь в его свете; возможно, влияние это росло по мере того, как убывала вера в жизнь после смерти, и люди все больше обращались к искусству, ища в нем убежища… это было нечто совершенно противоположное покорности феллахов, ожиданию поезда, который никогда не придет: отчаянное стремление укрыться под надгробным камнем, мумифицироваться, окружить себя личными достижениями… патологическая жажда окуклиться, свить вокруг себя кокон еще до того, как полностью созреет личинка, вопреки доводам разума, который подсказывает – нет и не будет мира, куда будущее имаго389, твое освобожденное «ка», сможет когда-нибудь вылупиться. А сам Дэн? Так уж ли он отличается от неизвестного каменщика, создававшего голову Рамсеса Второго? Он мог бы возразить, что он исследует, даже развенчивает, в гораздо большей степени, чем прославляет. Но привлечение всеобщего внимания – это уже прославление; а когда сильнейшим побуждением для привлечения внимания становится вовсе не объект, не Китченер, а стремление показать себя, утвердить собственную репутацию, элемент паразитизма здесь совершенно очевиден. На миг, в душе высмеивая себя, Дэн задумался, а не стать ли первым в мире сценаристом, требующим не признания, а забвения?
Все вместе это каким-то парадоксальным образом утвердило его в намерении взяться за новый жанр, начать новую жизнь, как только со сценарием о Китченере будет покончено; парадокс заключался в том, что буквально каждый день в голове его рождались новые идеи для сценария: наконец-то сценарий забродил, начал расти, подниматься как на дрожжах. Возможно, разгадка крылась в предположении герра профессора, что если и остались на земле настоящие фараоны, то это именно художники; что ж, пусть они и станут своими собственными каменщиками-прославителями, пусть возвращаются к самим себе, перестанут заниматься чужими гробницами и памятниками. Он чувствовал, как в нем зреет непреодолимое желание освободиться от балласта, опроститься, – так болезненно растолстевший обжора мечтает о диете на «ферме здоровья». Даже и в этом было нечто парадоксальное: в то самое время, как он увидел в искусстве всего лишь современный вариант суеверного создания самим себе памятников, абсурдно вычурных и бесполезных, неспособных застраховать кого-либо от неизвестности, это новое видение принесло ему чувство освобождения… впрочем, скорее всего это было попыткой укрыться в собственном англичанстве, в убеждении, что глупо принимать что-либо в жизни слишком уж всерьез (например, Лукача и теоретиков абсолютной сознательности и ответственности писателя). К тому же ведь это все – дело случая, так как, по сути, роль авторского умения здесь гораздо меньше, чем общество готово признать. Не видеть этого – значит сравняться в наивности с молодым американцем – Митчеллом Хупером: он ведь тоже кое-чему мог научить.
Только одно лучше всего: пассивное третье лицо.
День за днем пустыня подбиралась все ближе, и вот они уже у Тропика Рака. Даже фотографы-любители успели пресытиться, и все чаще живописные берега и плывущие мимо фелюги оставались незапечатленными.
Посетили Эсну – грязный городишко, посреди которого в огромном карьере стоял храм. Толпы нищих осаждали туристов по пути в храм и обратно. Особенно настойчивым был человек с двумя тростниковыми корзинами у пояса; кто-то из французов дал ему бакшиш, который он так выпрашивал; немедленно из большой корзины была извлечена змея, из той, что поменьше, – огромный скорпион, араб держал его за остроконечное жало, скорпион шевелил лапами в воздухе. Туристы снова взялись за фотоаппараты, образовался круг. Кто-то из приятелей укротителя загородил его от бесчисленных объективов, требуя еще денег. Живописные сцены не снимают даром. Без всякого повода, вдруг, начал разгораться скандал: приятель укротителя оттолкнул кого-то из снимавших, раздался крик, и он, в свою очередь, был сбит с ног ответным толчком. Снимавшим был итальянский дружок Королевы на барке. Его успокоили, но араб продолжал выкрикивать ему вслед оскорбления.