Война для Литвы — всем радостям радость, пора и шурина возвеселить напоследок: идем на Москву!..

Как сборы были тайной, также тайком, далеко вперед выслав разведку, надо было протечь лесными лазами, усыпанными пожухлой ужо и не шуршащей под стопою ноябрьской листвой. Ольгерд не зря славился умением тихо, по-звериному выводить свои полки к месту решительного прыжка. В этом искусстве ему не было равных, он его оттачивал раз от разу, приравнивая неожиданность нападения к наполовину выигранной битве. Треснет сук у кого под ногой, всполошится дура сорока — Ольгерд заморозит виновного взглядом. Велика рать, но ходи, как тать.

И подошли точно по его науке: проспала, проворонила их московская стража!

В разных местах затрещало московско-смоленское по-рубежье: сдалась пограничная Холхола; захвачен Оболенск; особую рать Ольгерд бросил на Можайск, но удержались можайцы, засели на высокой своей горе, успев облить ее водой, чтоб ни пеший, ни тем более конный не вскарабкался по льду наверх, к деревянным стрельницам.

Было отчего растеряться молоденькому Дмитрию Ивановичу! Хоть и не надеялся, что управятся со сборами, но все же повелел разослать по городам и волостям грамоты, созывающие ратных. Как только подоспели полки из Коломны и Дмитрова, он, присовокупив их к московской рачи, направил сводный сторожевой полк в сторону Рузы. И, как выяснилось, напрасно! Было поспешное это решение явной ошибкой юного князя, не имевшего, видимо, точных сведений о размерах литовского стана, да и вообще не вкусившего пока настоящей войны; лучше бы он приберег сводный полк в стенах Кремля. У речки Тростпы, к северу от Рузы литовский вал с треском и воем сшиб сторожевую рать и втоптал ее в мерзлую землю; погибли оба московских воеводы — Дмитрий Минин и Акинф Шуба.

Ольгерд приказал собрать пленных московитов с поля боя и под пыткой вершить дознание: где находится Дмитрий, есть ли у него еще рать, велика ли? Все отвечали, как сговорившись: великий князь сидит в Москве, а ратей новых он не успел собрать. Недоверчивый Ольгерд, всегда опасавшийся ложных сведений из уст противника, сейчас мог быть срокоен: каждого пытали отдельно от других. Значит, Москву нужно брать, и поскорей.

Но еще в окрестностях города озадачил его прочный запах гари. Неужто кто иной поспел на даровую поживу раньше, чем он?.. От Кудринского холма открылось Ольгерду диковинное зрелище: за темным извивом Неглинной, на противоположном холме, по левую руку, чернели обугленные остовы посада, а по правую, над мусором чадных головешек, упираясь главами в низкое сумеречное небо, глыбился Град. Было что-то в этом зрелище дерзко-вызывающее, но и беспрекословное.

Так вот она какова ныне — Москва! Глядя на зубастый оскал стен, на тучные туловища насупленных башен, литовец лучше теперь понимал, почему так настойчиво, не стесняясь унизиться, упрашивал его Михаил тверской о скорейшем походе. Но, кажется, они оба припозднились на пир.

Сколько ни воевал Ольгерд, нигде, ни в чьих землях не видел, ни из каких книг не слыхал, чтобы осажденные перед тем, как затвориться в городе, сами сжигали дотла свои посады. Эта решительность, граничащая то ли с отчаянием, то ли с завидным равнодушием к любому земному нажитку, приобретенному годами труда, крепко озадачила его навидавшуюся всяческих див душу. Сама по себе цель поджога с военной точки зрения была в общем-то понятна: Дмитрий не хочет, чтобы в руки осаждающих попала целая гора строевого лесу, из которого легко понаделать щитов, лестниц, метательных машин и приметов; не захотел он оставить гостям и готовое жилье на случай продолжительной осады. Но, может быть, сам не ведая того, Дмитрий добился гораздо большего: безжалостно спалив свои посады, он показал, что готов на все, что будет стоять до конца. И — тоже ведь немаловажно! — что ему невелик труд отстроиться заново.

Такая война не нравилась Ольгерду. Он не ордынский хан и потому считает своих воинов поименно, а не по сотням, тысячам и тьмам. Ему неприятно смотреть, как его люди муравьями карабкаются по стенам, а сверху им за шиворот льют кипяток или сыплют в глаза песок из мешков. Громадное войско три дня бездействовало у стен Кремля. Чувствовалось по всему — по густоте стрельбы сверху, по шумам и гулам, доносящимся из-за стен, что ратных там полным-полно; и, наверное, не пленные солгали, а поспела все же к Дмитрию еще подмога. Но ворот не открывали и вылазок не устраивали, как ни пробовали их выманить.

Ольгерд заскучал, задосадовал, освирепел. Собрать столько всадников, прийти в этакую даль и не осушить бранной чаши? Надолго же запомнит Дмитрий свое негостеприимство!

К четвертому дню осада, так и не налаженная толком, была снята, и истоптанные, в пятнах кострищ склоны Занеглименья обезлюдели. По Кремлю прокатился единодушный выдох облегчения: ушли...

Но как они уходили?! Ольгерд на обратном пути разрешил своим воинам как следует прошерстить всю землю московскую, брать в полон каждого, кто приглянется, отбирать весь хлеб, все зерно, весь скот и всю живность, жечь людские жила, сенные зароды, медовые варницы, кузни и мельницы — все!

Старики потом прикидывали, что уж сорок лет, пожалуй, от самой Федорчуковой рати, не видано было на Руси таковой лютой напасти. Ордынский погром 1327 года не зря приходил на ум — Ольгерд показал, что в жестокости по отношению к безоружному пахарю он готов перещеголять и степняков-азиатов.

Знавали и в прежние времена разбойную повадку литовского соседа. Набегал то и дело малыми отрядами — то на Можайск, то на Ржеву, то на иные пограничные городки, и вошла уже было в привычку эта легкая, дурашливо-ребячливая его повадка: подползти тайком, вдруг вломиться, продержаться недельку-другую и пуститься наутек.

Но вот приходилось и к иной рати привыкать — беспощадной, тяжелой, как стадо лесных быков, кинувшихся топтать озими, кромсать зароды. Приходилось и с торжеством Михаила, на чужом хребте въехавшего в Тверь, временно смиряться.

Но ошеломление Москвы длилось недолго. Благо имелось жито в заповедных закромах и водилась лишняя полтина про черный день. С той же зимы быстро стали отстраивать московские посады из сухого, промерзшего до звонкости леса; налаживалась жизнь в разоренных селах, княжьи и боярские волостели записывали льготы тяглым своим сиротам — на обзаведение жильем и скотом, хлебом и семенным зерном под будущую ярь.

А в хоромине княжого совета осунувшийся с лица Дмитрий, у которого темно-русым пушком уже опушались губы и подбородок, давал последние наказы перед разлукой двоюродному брату Владимиру.

II

Князю Владимиру Андреевичу, внуку Калиты, будущему Серпуховскому, по прозвищу Храбрый, или, как его еще нарекут, Донской, шел сейчас шестнадцатый год. В долгой и беспорочной службе своей московскому делу он насчитает, пожалуй, не меньше воинских походов, чем было за спиной у его великого предка и тезоименита Владимира Мономаха. Но нынешний поход, в который его провожала Москва, был для молодого человека первым по-настоящему самостоятельным, по-настоящему трудным. Не брать же в счет совсем еще детские выезды во Владимир.

Он был до конца посвящен во все то, что было сейчас на уме у Дмитрия: надо как можно скорее дать понять окружающим, что опустошительный набег Ольгерда и Михаила, несмотря на свои страшные последствия, ничего не может изменить, по сути, в московской политике. Направленность ее остается незыблемой: превращение великого (пока лишь на письме) княжества владимирского в подлинный государственный монолит с единой волей и правдой. Сплочение силы, способной в действительности, а не в мечтах и гаданиях, поднять всю землю в согласном и братском порыве к свободе.

Накануне стало известно, что небывалое бедствие постигло Великий Новгород: от страшного пожара, подобного которому что-то и не помнили на Волхове, пострадал внутри весь детинец, в том числе рухнул владычный двор, даже в каменной Софии опалило иконы, книги и деревянные подкупольные связи. Огонь отхватил целый кус от громадных новгородских посадов — весь Неревский и Плотницкий концы. К тому же через падежных людей прознали новгородцы, что в Ливонии спешно ведутся воинские приготовления, подстрекаемые слухом о губительном том пожаре.