«Се яз, князь велики Дмитреи Ивановичь, — уверенно звучал его голос, — пожаловал есмь Ондрея Фрязина Печорою, как было за его дядею за Матфеем за Фрязином; а в Перми емлет подводы; так было и доселе. А вы, печеряне, слушайте его и чтите, а он все блюдет, а ходит по пошлине, как было при моем деде при князи при великом при Иване, и при моем дяде при князи при великом при Семене, и при моем отци при князи при великом при Иване, так и при мне».

Дьяк зачитал написанное. Все как будто на месте, ни одного ненужного слова, ни одного повода для превратных толкований, а в повторениях, касающихся деда, дяди и отца, есть особая убедительность: так было, так есть, так будет. И даже это мелькающее то и дело «при» не выглядит ненужным, потому что еще и еще раз прислоняет мнение Дмитрия к нерушимой стене родового предания.

Громадная область, простирающаяся по течению Печоры, которая отдается в кормление почти обрусевшему гостю, еще дедом Иваном прикуплена у Великого Новгорода. Смелый купец, не боящийся печорских морозов и комаров, умеющий и с ушкуйниками договориться, промышляет на севере меха и соколов, особо ценящихся не только в Орде, но и в королевских домах Европы.

За это кормление поступают от него в великокняжескую казну большие пошлины. Да и вообще нелишне иметь во фрязех людей, всем почти своим добытком обязанных Москве. Иной раз купец, в Орду заглянув мимоездом, такую ухватит там новость для великого князя, что, кажется, во всю жизнь за нее не отплатил бы сполна ни мехами, ни серебром, ни татарской, ни собственной монетой.

Да, да, и собственной тоже... Был в жизни Дмитрия день особенный, прочнее многих иных врезавшийся в память: это когда серебряного дела мастера принесли ему на пробу пригоршню сверкающих, тоненьких и неровно-округлых, будто сазанья чешуя, монеток. Одна к одной, еще не тронутые тусклым налетом от рыночного хождения, еще и не деньги как будто, а произведение бескорыстного художества. На одном боку монетки змеятся привычные взгляду и непонятные уму арабские слова: имя какого-нибудь из ханов и здравица о продлении его жизни. Но на другом... Волнуясь, он различал родную угловатость славянского письма: ПЕЧАТЬКНЯЗЯВЕЛИКОГОДМИТРИЯ. Тут же было поясное изображение воина с мечом в одной и секирою в другой руке.

Его волнения кто бы не понял: своя монета появилась на Москве впервые. Со времен нашествия Русь вообще не имела денег собственного чекана. Ни в Твери, ни в Новгороде, ни в Рязани — нигде еще не смели и думать о таком. Редко у кого из русских князей водился сейчас на дне заветного ларя и жалкий наскребыш прапрадеднего достатка — большие и веские монеты времен Владимира Мономаха, а то и Ярослава Мудрого. На тех монетах можно было разглядеть изображение великого князя, царственно восседающего на седалище; наряжен он в плащ, застегнутый на груди запоной; на голове шапка, увенчанная крестом. Среди безмолвных тех свидетелей стародавней мощи попадались не только серебреники, но и золотые монеты, нисколько не потускневшие от времени, все так же жарко горящие на свету.

Конечно, в соседстве с ними московские монетки Дмитрия выглядели не так ослепительно: и потоньше они, и помельче, и чекан погрубей. Но все равно, все равно, пусть и с ханскими именами на одной стороне, они будут разносить во все концы света весть о Москве и ее князе.

Без арабской надписи никак не обойтись, она — пропуск для новых русских денег на восточные базары. Заезжие купцы удивляются, качают головами, разглядывая славянскую надпись и изображение воина, но берут монетку охотно. Пусть привыкают потихоньку к дерзкому виду ратника, вооруженного мечом и секирой. Мал значок, а на всяк зрачок. Кто-нибудь из своих, в неволе живущих, в Булгаре или в Сарае, увидит случайно московскую денежку, и заходит у него сердце ходуном. Любое добро отдаст за нее и везде, где лишь соберутся двое-трое соотечественников, станет показывать ее: смотрите, наши-то живы... И не деньга это уже для него, не базарная потаскушка, а почти святыня.

Мастерам-резчикам заказывал Дмитрий изготовление великокняжеских печатей — для себя лично и для своих наместников, сидящих в городах Белого княжения. Всякая грамота — духовная, договорная, перемирная или жалованная, как и эта, что дает он ныне добытчику-фрязину, недействительна, если не скреплена подвесной печатью, позолоченной ли, восковой. Остановит чернявого купца где-нибудь в глухомани княжеская стража: кто таков будешь? кажи грамотцу!.. И видят: грамота исправная, печать при ней неподдельная, московская. На одной стороне святой воин стоит, похоже сам Димитрий Солунский, с копьем, со щитом. На обороте же надпись:

ВЕЛИКО

ГОКНЯЗЯ

ДМИТРИ

ЯИВАНО

ВИЧА

Ну что ж, поезжай, купчик, дале, твое счастье. Да смотри не теряй печать княжу, а то шубу с плеч, самого под меч.

Была у Дмитрия печать и с другим изображением — святого воина, скачущего на коне с мечом в руке. Знаки великокняжеской власти он метил образом своего небесного покровителя; друзьям — оборона, врагам — предостережение.

II

Художество в кремлевских хоромах ценилось всякое, но вне сравнений стояли мастера иконного и настенного письма.

Знаменитый писатель Московской Руси Епифаний Премудрый в послании к тверскому игумену Кириллу рассказывал о художнике Феофане Греке, о том, как этот «изограф нарочитый и живописець изящный» работал по заказу московских князей: «...у князя Владимира Андреевича в камене стене саму Москву такоже написавый; терем у князя великаго незнаемою подписью и страннолепно подписаны...»

Послание это относится уже к началу XV столетия и скорее всего дворцовые росписи кисти прославленного византийца, так поразившие Епифания своим «страннолепием» — непривычной глазу красотой, — были исполнены при сыне Дмитрия Ивановича, великом князе Василии, в последнем десятилетии века XIV либо в самые первые годы нового столетия.

«Скорее всего», потому что Феофан Грек вполне мог обосноваться в Москве еще при жизни Куликовского героя и по его личному заказу расписать великокняжеский терем. О времени Феофанова приезда сюда можно говорить лишь гадательно. Если судьбы двух современников — изографа и князя — все же разминулись, то, значит, какие-то другие художники навещали двор Дмитрия Ивановича, трудились над украшением его хором.

В любом случае подробность из письма Епифания Премудрого драгоценна и оживляет одну из сторон кремлевского быта, о котором так мало сегодня известно.

Как ни скромно жили на своих дворах Дмитрий и его двоюродный брат, как ни берегли всякую полушку, как ни сковывала подчас их волю постоянная опасность новых опустошительных пожаров, а все-таки забота о посильном украшении жилья не оставляла обоих. Наряжая свои дома, украшали тем самым чело Кремля, всю Москву... Говорят, уже в те времена терем великокняжеского дворца был златоверхим, со слюдяными окнами, с двухъярусным крыльцом на резных колонках, и светлица княгини, из которой она обычно провожала взглядом мужа, отъезжающего в очередной поход, помещалась над главным входом во дворец. Слюда в окошках искрилась на полуденном свету, дрожащим своим вспыхом дивила людей, особенно когда издали, из-за реки глядел кто на Кремль. Если сам князь возвращался домой через Заречье, то и его в ясную погоду уже версты за две, за три веселили смеющиеся искорки высоких оконец.

В светлице великой княгини свободные часы посвящались шитью драгоценных плащаниц, пелен, воздухов. Вышивали на привозных венецейских камках, на тафте и атласе, стараясь подбирать ткани звонких, праздничных цветов — малиновые, брусничные, черевчатые, маковые, лазоревые. Нити тоже были покупные — китайский и персидский шелк, золотое и серебряное прядиво. Поверх плотного нитяного покрова ликов и головных уборов приметывали нанизь нимбов-подковок, подобранных из молочных капель индийского или же своего, печорского, жемчуга. Работа кропотливая, требующая терпения, усидчивости, проворства пальцев и чистоты взгляда, нераздраженного сердца и общего согласия — иную вещь хозяйка с помощницами готовила месяцами. О чем ни наговорятся, о ком ни наплачутся, да и намолчатся тоже всласть. На целый женский век хватает малого клубочка нитяного. То наматывается ниточка, то разматывается, день отлетает за днем, год отзывается году, бесконечна алая нить жизни.