А иногда, наоборот, невнятным унынием, пугающей отчужденностью веяло от берегов. Столько дней уже плывут — и ни жилья, ни дымка людского, только лодочник показывает на зеленые валы, волнующие своей рукотворностью: вот тут был русский город, и тут, и тут жили славяне. И как ни стараются из года в год трава, вода, ветер и лес, а не скрыть этих земных ран. Из-под облачного шатра видит их птица и с болью затворяет в груди скорбный клекот, потому что не радуют ее ни обилие лебединых стай, ни темные косяки рыб.

Путники миновали Великую Луку и Перевоз — ордынский волок между Волгой и Доном, — и враз все переменилось: по берегам дымят очагами становища кочевников, громадные табуны пестреют на зелени лугов. Слышно, эти места принадлежат Сары-хоже, тому самому Мамаеву посланнику, который недавно гостил в Москве.

Оказался ли Сары-хожа порядочней, чем можно было предполагать, умилил ли великий князь московский Мамая, хана и хатуней своей юношеской беззащитностью и открытостью, подействовал ли на них улещающе-тонкий подбор подарков, особой ли сметкой отличились спутники Дмитрия, но только удалось ему, казалось бы, невозможное: он в итоге вновь был пожалован великим княжением Владимирским. Конечно, на это ушло время — не одна неделя, может быть, даже не один месяц. Во все эти дни ему надо было предельно изощряться в терпении, не допускать и оттенка скуки или раздражения на лице, заставить их увериться в том, как он рад и счастлив гостить у них, как ему, дикарю, все нравится у них, начиная от громадных охотничьих облав и кончая церемонной болтовней в кибитках хатуней; пусть видят, какой он преданный слуга, как он беспечен и по-юношески недалек, как он жаждет расстараться для них еще пуще, лишь бы не пакостили ему Михаил с литовцами. Тогда и «выходы» он будет слать им настоящие, как в дедовы времена.

Кроме всего прочего, тут был расчет и на преимущество живого просителя перед заочным, отсутствующим. Этим именно расчетом воспользовался до него Михаил. Но теперь Михаил находился далеко и, как сообщали вновь прибывающие с севера купцы, самочинствовал на Волге (захватил Мологу, Углече поле, Кострому, посажал в этих городах своих наместников). Когда Михаил был здесь, ордынцы вместе с ним боялись слишком резкого усиления Москвы. Но когда здесь Дмитрий, то они вместе с ним боятся слишком резкого усиления Твери. И именно с целью поддержания противоборства сторон в русском улусе им сейчас выгодней переложить ярлык на московскую чашу весов.

Дмитрий, возвращавшийся домой в сопровождении Мамаевых послов, мог знать, что у них имеется письмо ханское к Михаилу и в нем сказано что-то наподобие следующего: давали мы тебе княжение великое и силу ратную, дабы посадить тебя на то княжение, но ты рати нашей не взял, а сказал, что своею силой сядешь на великое княжение. Вот и сиди на нем, с кем тебе любо, а от нас помощи не жди.

Не порадуется, конечно, Михаил такому вот письму. Не очень-то он порадуется и когда узнает, что Дмитрий везет из Орды его, Михаила, родного сына Ивана. Получилось это так: Иван уже находился в ханской ставке, когда московский князь прибыл туда. Заимодавцы, которые числили за Тверью великие и давние долги, задержали Ивана под стражей. Дмитрий исподтишка начал торговаться с ними, сошлись на десяти тысячах московских гривен. Деньги немалые, таких у него с собою не было, но он пообещал выплатить их ростовщикам, как только довезет Ивана к себе в Москву. Дмитрий хотел надеяться, что, может быть, хоть это обстоятельство — наследник тверского престола, сидящий заложником в стенах Кремля, — наконец-то укротит неуемного Михаила Александровича.

V

Москва встретила своего великого князя вестью о благоприятном исходе перемирия с Литвой. В отсутствие Дмитрия в его столицу приезжало посольство от Ольгерда, которое по просьбе хитроумного литовца возглавлял его зять, городецкий князь Борис Константинович (несколько лет назад женившийся на одной из дочерей Ольгерда). Послы оказались одновременно и сватами: Ольгерд предлагал продлить перемирие до октября, по Дмитриев день, и пообещал еще одну свою дочь отдать за князя Владимира Андреевича. В перемирную грамоту — с московской стороны ее скрепил печатью митрополит Алексей — вошло условие Москвы, по которому Михаил Тверской обязан был отозвать своих наместников и волостелей из захваченных им великокняжеских городов и сел, «а не поедут, и нам их имати». Если же в сроки перемирия Михаил опять станет «пакостити в нашей отчине, в великом княженьи, или грабити, нам ся с ним ведати самим. А князю великому Олгерду, и брату его, князю Кестутью, и их детем за него ся не вступати».

Это последнее требование лишало тверского князя союзнической поддержки Литвы, но, сверх того, в нем содержалась одна особого свойства политическая тонкость, Ольгердом, может быть, впопыхах и просмотренная, а если и не просмотренная, то явно недооцененная, закрытая для него в громадности своих возможных последствий. Москва впервые называла здесь все великое владимирское княжение своей вотчиной. Московское правительство тем самым заставляло Литву (да и не только Литву) признать, что право на владимирский стол делается отныне наследственным правом московского княжеского дома. Это условие как бы мимоходом, почти нечаянно оброненное и затерявшееся между другими условиями грамоты, было начатком мысли о единодержавии — той самой мысли, из которой позднее разовьется идея Московской Руси, а затем и общерусской государственности. Впервые облеченная в словесную плоть и обнародованная летом 1371 года мысль о необходимости закрепления за московским домом наследственного права на великое владимирское княжение до этого часа созревала подспудно уже в течение нескольких десятилетий. Это была мысль еще Дмитриева деда, семечко из его сумы.

Вскоре по возвращении Дмитрия на родину приехало в Москву еще одно посольство — из Великого Новгорода. В его состав входило шесть человек, представлявших епископа, посадника, тысяцкого и черных людей новгородских. Нужно было и с ними подписать новую грамоту — договорную, о правах и обязанностях обеих сторон по отношению друг к другу. Предыдущая московско-новгородская грамота силу утеряла, потому что в отсутствие Дмитрия его тверской ворог принудил новгородцев (а кое-кому и принуждения не понадобилось, сами с радостью согласились!) заключить с ним договор как с великим князем владимирским. Теперь в Москве новгородцы отрекались от навязанного им Михаилом договора и письменно пообещали, что, если будет Дмитрию Ивановичу и брату его Владимиру «обида с князьми литовскими или с тферьским князем Михаилом, Новугороду всести на копь», то есть оказать военную помощь великому князю московскому. Со своей стороны, и Дмитрий Иванович пообещал: «или будет обида Новугороду с литовским князем или с тферьским князем с Михаилом, или с Немцы, мне, князю великому Дмитрею Ивановичю всеа Руси, и моему брату князю Володимеру Новагорода не метати; любо ми самому быти князю великому в Новегороде или брата пошлю, доколе Новгород умирю...» И в конце, как обычно: «А княжение вы великое мое держати честно и грозно, без обиды; а мне, князю великому Дмитрею Ивановичю всеа Руси, держати Новгород в старине, без обиды».

Грамоту скрепили печатями как раз вовремя: в ближайшие же месяцы изложенные в ней взаимные обязательства понадобилось выполнять. Прежде всего в великокняжеском совете было решено изгнать из новгородского Бежецкого Верха до сих пор сидящего там Михайлова наместника. Дмитрий Иванович отрядил на Бежецк рать, город был освобожден, а тверской воевода Никифор Лыч убит.

Сын Михаила по-прежнему содержался в Москве в качестве заложника, и это, казалось бы, принуждало тверского князя вести себя предельно смирно. К тому же зимой состоялась знаменательная свадьба: Владимир Андреевич ввел в свой кремлевский двор юную хозяйку — дочь Ольгерда, «нареченную во святом крещении Елену». Хотелось верить, что и эта женитьба будет иметь благотворные последствия и что отныне великий литовский князь не станет содействовать тверичу, не допустит никакого иного вероломства в отношении Москвы.