Когда Алексея поставили епископом во Владимир, стало ясно, что престарелый Феогност именно его прочит себе в преемники. С тех пор как крещена Русь, такое случалось совсем нечасто. Константинопольская патриархия назначала на русскую митрополию, как правило, греков. До нашествия только дважды Русь имела митрополитами своих соотечественников: Илариона, написавшего «Слово о законе и благодати», и Климента Смолятича. А в недавние времена, при Иване Калите, к ним прибавился еще и митрополит Петр, выходец с Волыни. Четвертым станет теперь Алексей. Дело тут не в крови вовсе. И греческие иерархи служили Русской земле в меру сил. Но со своими все проще как-то и надежней, с двух-трех слов поймешь друг друга, а то и без слов...

Но непрост оказался путь Алексея в митрополиты. Еще при живом Феогносте, хотя тот и отписал подробно в Константинополь о своем русском преемнике, распространился слух, что в болгарской столице Тырново объявился некто Феодорит, самочинием тамошнего патриарха поставленный на Русь митрополитом.

Хотя Алексею теперь шел уже седьмой десяток, но все же пришлось ему собираться в дальнюю дорогу — искать правды у византийских властей. В Царьграде его приняли с почестями — и недавно поставленный патриарх Филофей, и император Иоанн Кантакузин. Но все-таки почти год продержали при патриаршем дворе на «тщательном испытании». Наконец Алексей был рукоположен в митрополиты. А чтобы наперед пресечь постороннее своеволие в деле управления русской поместной церковью, было решено перенести кафедру из Киева во Владимир. Сделано это было задним числом, поскольку такой перенос на месте состоялся еще полвека назад, и теперь оставалось лишь закрепить на письме свершившееся.

Алексей вез домой грамоту с дорогой патриаршей печатью и еще одну грамоту — для передачи игумену Сергию, о монастыре которого и о праведной жизни тамошних обитателей много говорил с Филофеем. А еще вез он домой... смятение великое, томящее душу. Оказывается, почти одновременно с ним поставлен на Русь еще один митрополит, по имени Роман. Но ведь он, Алексей, на старости лет собрался в Царьград не ради торжественных и почетных приемов, не ради стяжания славы. Он ехал туда в уверенности, что все-таки за свои шестьдесят лет неплохо узнал отечественную паству и, кажется, мог бы с нею управиться не хуже, а много лучше, чем какой-нибудь новоук, молодой, горячий, властливый. Он знал, что за этого Романа, происходившего из тверских бояр, стояла Литва, потому что Ольгерд никак не желал, чтобы подвластное Литве православное духовенство управлялось из Москвы. Сколько, однако, насмотрелся Алексей всевозможных раздоров и свар внутри своей земли! Кажется, мог бы уже и притерпеться, смириться с тем, что все это неизбывно. Но он не научился смиряться при виде торжествующего разброда. Чем хитрей плутал вокруг да около лукавый, тем тверже напрягалась морщина над переносьем старца: нельзя попускать злу ни в чем, ни в малой малости.

И вот снова, не успев по возвращении домой отдохнуть толком от дорожных тягот, он препоясался и взял в руку посох путешественника. Не бывать двум головам у одного тела, не стоять на Руси двум правдам!.. Снова спускались реками до Черного моря и в белгородском заливе пересаживались на корабль, пригодный для плавания в большой воде.

В Константинополе Алексей выдержал жестокую распрю с прибывшим туда же Романом и был отпущен патриархом с благословением на всю российскую митрополию.

Но и теперь, после вторичного возвращения, не удалось ему побыть в Москве долго. За время двух отлучек много накопилось дел, требовавших его разумения и суда. Те из них, что не касались напрямую Москвы, ему удобнее было вершить во Владимире, в старом митрополичьем доме, пресекая тем самым повод для обвинений со стороны, что он-де сполна подчинился воле московских князей. Да и в самом деле, у церкви нет любимчиков, не должно их быть, а Владимир все же столица, пусть и не живут уже в нем давно великие князья.

Тут, на берегу Клязьмы, разбирал он тяжбы тверские.

После гибели в Орде великого князя тверского Александра Михайловича не стало в этой земле крепкой управы. Сыновья его держались порознь, и старший из них, Всеволод — до чего ж привычная картина! — копил злобу на дядю своего, кашинского князя Василия Михайловича, ныне тверского. Всеволод и приехал теперь первым, чтобы обжаловать обидное для него докончание — договор дяди с племянниками, по которому разделены по-удельно все тверские богатства — земли, промыслы, ловища, люди. Вслед за ним приехал во Владимир и Василий Михайлович с тверским епископом Федором. «И много быша межи них глаголания, — с укоризной записал летописец, — но конечный мир и любовь не сотворися». Ну ладно, что враждующие стороны не послушались своего митрополита, невелик урон его самолюбию. Но они не подчинились той власти «вязать и разрешать», которая, как он твердо знал, передается ему через века от самих апостолов. До чего же глубоко въелась в людские души болезнь гордости и стяжательства! Не страшней ли она всякого мора, всякого ига, любой внешней напасти? Внешнее легче обнаружить, ему проще противостоять, но вот встречаются люди, говорят мирно на одном языке, произносят одни и те же молитвы, а нутро у каждого в язвах, язвами этими они, пожалуй, запятнают и детей и внуков на много колен вперед...

А тут как раз прибыли к нему саранские послы с поручением от самого хана: уже три года как ослепла мать великого правителя, царица Тайдула, и вот Джанибек просит, чтобы Алексей, о котором идет слава как об искусном врачевателе, помог в беде его матери, приехал нынче же в Сарай. Выведано было от послов, что годы лишили Тайдулу не только зрения, демоны часто мучают ее тело корчами и судорогами.

Даже в летописи вошло, с каким трепетом, в каком беспокойстве провожала Москва Алексея, отбывающего в Орду по столь необычному делу.

Дмитрий не мог уже не видеть и не понимать, что при всем почитании, которое выказывают люди его отцу, еще большее почитание выказывают они Алексею.

Смысл и своеобразие его власти будут открываться Дмитрию постепенно, по мере взросления: сила Алексея не только в его митрополичьем сане, не только в исключительной учености и житейской опытности, у него ум человека государственного, характер деятеля общественного, он менее всего келейный затворник; при малолетстве Дмитрия он станет во главе московского правительства, но и в годы юности и молодости Дмитрия по-прежнему будет его советником и наставником в делах мирского властвования.

VII

Сверх ожиданий митрополит Алексей вернулся в Москву скоро, в том же самом 1357 году, когда и ушел в Орду. Привезённая им весть об исцелении царицы Тайдулы была встречена с такой радостью (за него, конечно), как будто не ханша выздоровела, а кто-нибудь из своих, из великих княгинь. (Благодаря митрополиту повезло саранской царице и в памяти русских людей. Сам великий Дионисий на клейме житийной иконы митрополита Алексея поместил Тайдулу, поднимающуюся с ложа. Икона дивная, исполненная красот и величия, каждый посетитель Третьяковской галереи может сегодня на нее полюбоваться.)

Другая весть, пришедшая в Москву по пятам митрополита, была совсем иного свойства, она вызвала тревогу, и немалую. Ордынский хан Джанибек, сын Тайдулы и Узбека, убит. Причем убит совсем нехорошо одним из своих сыновей.

Великая сила — привычка. Теперь, после знобкого, как снег за шиворот, известия многим казалось, что при Джанибеке житье русскому человеку было в общем-то терпимое, не то, что при его отце. Правил он в Сарае пятнадцать лет, и как будто грех было особо обижаться на покойника, по крайней мере Москве. К ее князьям он мирволил, им отдавал владимирский стол. Еще неизвестно, кто его сменит и чего ждать от нового хана, куда его занесет.

Погибель Джанибека осмысляли как неумолимый суд за его старые грехи: вспомнилось, что когда-то он взошел на трон, перешагнув через тела убитых братьев, — вот и позднее возмездие за невинно пролитую кровь.