Но чем же все-таки отличается «Сказание о Мамаевом побоище» от «Летописной повести»? Прежде всего особенностями своей литературной судьбы. Можно без преувеличения сказать, что в Древней Руси «Сказание...» было самым читаемым памятником, посвященным Куликовской битве. В отличие от сравнительно малодоступных летописных повествований на ту же тему «Сказание...» читали буквально все грамотные русские люди. Оно легко и повсеместно множилось в списках, сравнительно быстро перекочевало за пределы Московии, его переписывали для своих трудов украинские, белорусские, литовские и польские хронисты.

Этот особый успех «Сказанию...» обеспечило соединение в нем, казалось бы, трудносоединимых начал: внешней занимательности повествования, раскрашенного иногда почти в сказочные тона, и насыщенности его материалом, в первородности и доподлинности которого, кажется, трудно было усомниться. Так, на первых же страницах «Сказания...» обвинение Олега Рязанского в предательстве (выдвинутое еще «Летописной повестью») подкреплялось сразу несколькими письмами, которыми якобы обменивались между собой Олег, Мамай и Ягайло. Естественно, читатель прочитывал «переписку» залпом (не очень задумываясь, из каких тайнохранилищ сумел извлечь ее автор «Сказания...»). Далее доверчивый средневековый читатель узнавал о том, что великий князь московский неоднократно обращался за духовной поддержкой к митрополиту Киприану, и тот благословил Дмитрия на битву. Или о том, что в Москву по зову ее властелина приехали вместе со своими ратями князья Андомские, Кемские, Белосельские и другие...

Карамзин во всем этом справедливо углядел «баснословие» и засвидетельствовал, что в 1380 году митрополит Киприан в Москве находиться не мог (поскольку Дмитрий не впускал его в Москву, не признавая за митрополита). Что до князей Андомских, Кемских и Белосельских, то они, по мнению историка, «появились много позже битвы». Не поверил он и тому, что у великой княгини Евдокии во время проводов мужа уже имелась сноха (это при княжичах-детках-то?). Во многих списках «Сказания...» имелась промашка и того почище: вместо Ягайла литовскую рать в помощь Мамаю вел... Ольгерд (умерший за три года до Куликовской битвы).

Но показательно, что и Карамзин не перечеркивал полностью «Сказание...» как исторический источник. «Мы, впрочем, не отвергаем некоторых обстоятельств вероятных и сбыточных, в ней находящихся», — осторожно заметил он о Никоновской летописи, имея в виду включенное в нее «Сказание...».

Да и как было, к примеру, отвергнуть свидетельство «Сказания...» о том, что накануне похода Дмитрий Иванович ездил к Сергию Радонежскому и просил у него благословения на битву? Ведь об этом же самом говорил и Епифаний Премудрый в своем «Житии Сергия». Или как было усомниться, читая в «Сказании...», что Дмитрий попросил у троицкого игумена в свое войско двух иноков — Пересвета и Ослябю? Пусть не упомянул об этом Епифаний, но зато в Синодике XV века имя Пересвета значилось в числе воинов, погибших на поле Куликовом; говорил о братьях-воинах и автор «Задонщины», а знаменитый русский писатель XVI века Иван Пересветов, обращаясь к Ивану Грозному, называл себя потомком двух богатырей, которые «за честь государю пострадали, главы свои положили».

Сверх того сравнительно немногого, что уже было известно русскому читателю о Куликовской битве по «Краткому рассказу» и «Летописной повести», «Сказание...» с великим числом картинных подробностей, имен и т. д. сообщало:

о «трех стражах», в разное время посланных Дмитрием Ивановичем за Оку — навстречу Мамаю;

о Захарии Тютчеве — особом великокняжеском разведчике;

о десяти гостях-суроясанах, взятых Дмитрием в поход «поведения ради»;

о трех дорогах, по которым разделившееся русское войско выходило из Москвы;

об «уряжении полков» на Девичьем поле под Коломной;

о поимке «языка» нарочита, от велмож царевых»;

о «приметах» Дмитрия Волынца;

об утренней мгле;

о переодевании великого князя и о его знамени;

о единоборстве Пересвета с «печенегом»;

о действиях засадного полка;

о розысках великого князя, обнаруженного «под сению ссечена древа березова».

Вот почему в своем, собственном описании битвы Карамзин неоднократно обращался именно к сведениям, заимствованным из «Сказания...».

Такой двойственный подход к «Сказанию о Мамаевом побоище» был как бы завещан Карамзиным всем дальнейшим поколениям русских историков. И в новейшие времена многие свидетельства «Сказания...» о Куликовской битве, о Дмитрии Донском и его современниках имеют широкое бытование в науке, обрели в ней все права гражданства.

Но одновременно с этим не умирает и традиция критического, а иногда и гиперкритического подхода к «Сказанию...». Следуя такой традиции, в нем видят только «исторический роман», сочиненный много позднее событий, причем сочиненный якобы на основе «Летописной повести», которая, в свою очередь, также признается далеко небезупречным источником.

При таком подходе число достоверных источников по Куликовской битве сокращается до одного-единственного — до «Краткого рассказа» Троицкой летописи. Все другие «памятники Куликовского цикла» — «Летописная повесть», «Сказание о Мамаевом побоище», «Задонщина» — выстраиваются по линии убывания достоверности.

Вот почему можно говорить, что о Куликовской битве мы знаем и много и одновременно мало. Если согласиться с тем, что «Краткий рассказ» окружен одними лишь апокрифами, то наши знания о ней поистине скудны. А если согласиться с тем, что наибольшая достоверность «Краткого рассказа» вытекает из наибольшей его хронологической близости к описываемым событиям, то здесь уже проявится скудость и искусственность нашего взгляда на вещи.

«Краткий рассказ» не был самым ранним свидетельством, ибо с самого начала Куликовская битва имела не только свое Писание, но и Предание. Все о сражении и не могло быть сразу записанным, но передавалось устно, накапливаясь, отстаиваясь в памяти. Нужно было отойти от события, чтобы увидеть целиком весь его громадный хребет. «Краткий рассказ» составлен исполнительным человеком, который, судя по всему, сам не видел сражения и которого поэтому не очень занимали отличие этого сражения от иных, неповторимость его обстоятельств.

Очевидцы и участники пока отмалчивались. Предание сдержанно гудело, выравнивало, уравновешивало свои составные по отношению друг к другу. Молва полнилась, отзывалась восхищением среди новых поколений. Во время молебнов из десятилетия в десятилетия тысячекратно произносились вслух, зачитывались по Синодикам имена и фамилии погибших на поле воинов; эти имена на самом почетном месте вписывались в семейные родословцы.

«Сказание о Мамаевом побоище», вполне возможно, складывалось на основе Предания еще на веку участников битвы. В нем есть пронзительные по достоверности картины, которые можно было записать лишь из первых уст. Так, надо было стоять на поле утром 8 сентября, чтобы увидеть, что ордынская сила, освещенная солнцем сзади, была «мрачна потемнена», а русские полки, обращенные лицом на восток, «аки светилници издалече зряхуся». И только участник битвы мог передать то ошеломляющее впечатление, какое произвел на него и соратников его необычный строй генуэзских копьеносцев.

Словом, вопрос о достоверности или недостоверности того или иного из «памятников Куликовского цикла» требует чрезвычайной осторожности. Взять хотя бы «Задонщину». Эта средневековая поэма, вдохновленная поэтикой «Слова о полку Игореве», на каждом шагу обращается к возвышенному языку художественной символики, к намеренным преувеличениям. Перечисляя погибших, автор, например, вместо двух упоминает «12 (!) князей белозерских» или 70 мифологических «бояр резаньских», или 30 тоже мифологических «новгородских посадников». Казалось бы, «Задонщина» все, что угодно, только не исторический источник. Но обнаруживается, что и она может помочь историку при проверке тех или иных сведений, известных по другим памятникам. Оказывается, что в «Задонщине» гораздо точнее, чем в «Летописной повести» и в «Сказании...», названы имена убитых московских бояр и воевод. К тому же «Задонщина» — единственный памятник, в котором упомянуты и имена вдов боярских, плачущих по своим мужьям «у Москвы берега на забралах». Это вдова Микулы Вельяминова Мария Дмитриева (родная сестра великой княгини Евдокии), вдова Тимофея Волуевича Феодосья, вдова Андрея Серкизовича Мария, вдова Михаила Ивановича, внука Акинфова, Аксинья. Драгоценнейшее свидетельство! Имена всего четырех москвичек XIV века, четырех вдов с их безутешным горем, а картина общерусской скорби сразу оживает, наполняется доподлинным смыслом.