уверенность в освобождении, уверенность, которой они не раз

рушали до последнего момента. «А это, — заговорил Дюме-

ниль, — таит в себе опасность. Если капитуляция будет под

писана, еще неизвестно, примут ли ее мужественные люди

Парижа». Ренан и Нефцер в знак отрицания мотают головой.

«Обратите внимание, — вам говорят не о революционных эле

ментах, а об элементах энергичных, гражданственных, о людях,

которые сражались в маршевых ротах и хотят сражаться, о тех,

кто не может ни с того ни с сего безоговорочно согласиться на

сдачу своих ружей и пушек».

Дважды объявляли, что обед подан, но никто этого не слы

шал. Бертело рассказывает о своей стычке с Ферри, этим чудо

вищным идиотом. Он имел наглость следующим образом отве

тить Бертело, когда тот посетовал, что очереди за хлебом вы

страиваются в местах, где падают снаряды, и что несчастные

106

женщины подвергаются большой опасности: «Ну так пусть не

становятся в очередь!»

Садимся за стол. Каждый достает свой хлеб. Кто-то говорит:

«Знаете, как Бауэр окрестил Трошю? Оливье на коне!» *

Суп съеден. Бертело излагает истинные причины пораже

ния: «Нет, дело вовсе не в превосходстве артиллерии, как у нас

писали; я назову вам настоящую причину. Вот она. Когда ка

кой-нибудь прусский штабной начальник получает приказ дви

нуть войска в такой-то пункт в такой-то час, он берет карту,

изучает местность, ее рельеф, высчитывает время, которое пона

добится каждому полку, чтобы проделать ту или иную часть

пути. Если он видит возвышенность, он берет... — какой-то ин

струмент, название его я забыл, — и вычисляет, какова будет

задержка. В результате, отправляясь спать, он знает уже десять

путей, по которым в назначенный час двинутся войска. Что же

до нашего, французского штабного офицера, то он ничего подоб

ного не делает; вечер он, как обычно, проводит в развлечениях,

а наутро, прибыв на место сражения, вопрошает, подошли ли

уже войска и какой пункт надо атаковать. С самого начала

кампании — и в этом причина наших неудач, от Виссембурга

до Монтрету — мы ни разу не могли сосредоточить войска в

заданном месте, в назначенный час».

Вносят баранье жаркое.

— О! — заявляет Эбрар, — в следующий раз нам подадут

пастуха! Эта баранья вырезка не что иное, как отменная со

бачья вырезка.

— Собачья? Вы говорите, что это собачье мясо? — воскли

цает Сен-Виктор плаксивым голосом раздраженного ребенка. —

Гарсон, скажите, ведь это не собачина?

— Но вы уже третий раз едите здесь собачину!

— Нет, это неправда. Господин Бребан порядочный чело

век, он бы нас предупредил... Собачина, это же нечистое мясо! —

произносит он с комическим ужасом. — Конину — пожалуйста,

но собачину — ни за что!

— А я никогда еще не ел такой хорошей баранины, — гово

рит Нефцер с набитым ртом. — Вот если бы Бребан подал вам

крысятину... Мне приходилось ее есть — очень вкусно. Будто

смесь свинины с куропаткой.

Во время этого разговора Ренан, казавшийся встревожен

ным, озабоченным, бледнеет, зеленеет, бросает свой пай на стол

и выскакивает из комнаты.

— Вы знаете Винуа? — спрашивает кто-то у Дюмениля. —

Что это за человек и что он станет делать теперь?

107

— Винуа — хитрец; полагаю, что он ничего не станет де

лать... он станет жандармом!

За сим следует атака Нефцера на журнализм и журнали

стов. Он весь наливается кровью и в нескладной речи — мину

тами он словно задыхается от ярости — поносит своих собратьев

за глупость, ложь, невежество, обвиняет их в том, что они за

теяли войну, и в ее роковом исходе.

Эбрар вытаскивает из кармана листок бумаги. «Послушайте,

господа, вот письмо господина Дюдевана, мужа госпожи Санд,

где он выпрашивает орден, письмо, в котором он ссылается на

свое положение рогоносца, словно на какой-то титул. Да, гос

пода, именно рогоносца: «Мои семейные невзгоды, ставшие до

стоянием истории». Гомерический хохот служит ответом на эту

смехотворную выходку в духе господина Прюдома.

Однако серьезность положения заставляет сотрапезников

задуматься над тем, как поведут себя пруссаки по отношению

к нам. Находятся люди, полагающие, что они переправят к

себе сокровища наших музеев. Бертело говорит, что они выве

зут и промышленное оборудование. После этого заявления раз

говор переходит — уж не знаю каким путем — в большую дис

куссию о красящих веществах, о турецкой розовой, а отсюда

возвращается к исходной точке. Нефцер, вопреки общему мне

нию, утверждает, что пруссаки удивят нас своим великоду

шием и щедростью. Аминь!

Когда я выхожу от Бребана на Бульвар, слово капитуляция,

которое несколько дней назад, пожалуй, рискованно было бы

произнести, уже у всех на устах.

Среда, 25 января.

Не осталось ничего от того подъема, того лихорадочного

возбуждения, которое в последние дни отличало встречных про

хожих. Усталые и подавленные люди едва бредут под серым

небом, откуда ежесекундно падают тяжелые хлопья снега.

Больше нет места для абсурдных надежд. Длинные очереди

выстроились у лавок, торгующих единственным продуктом

питания, который еще у нас остался, — шоколадом. И можно

увидеть солдат, гордых тем, что они завоевали фунт шоколада.

Четверг, 26 января.

Снаряды падают все ближе. Видимо, заговорили новые

батареи. Ежеминутно рвется снаряд на полотне железной до

роги, а чтобы пересечь наш Бульвар, люди ползут на четве

реньках.

108

Дневник. Том 2 - _23.jpg

Можно наблюдать, как в умах всех и каждого совершается

болезненный сдвиг, подводящий разум к постыдной мысли

о капитуляции. Тем не менее находятся сильные люди — муж

чины и женщины, — еще готовые сопротивляться. Рассказы

вают о бедных женщинах, которые не далее как сегодня утром

кричали в очередях перед булочными: «Пусть нам еще сокра

тят паек, мы готовы вынести все, лишь бы не сдаваться!»

На Бульваре — взволнованная, бурлящая толпа.

Пятница, 27 января.

Сегодня утром я был на похоронах Реньо *. Огромное стече

ние народа. Над гробом этого молодого таланта мы плачем по

Франции. Сколь ужасно это равенство перед страшной смертью

от пушечного или ружейного выстрела, поражающего гения

наравне с ничтожеством, драгоценную жизнь наравне с беспо

лезной!

Я мечтал заказать ему портрет моего брата, такого же раз

мера, как портрет Нильса Барка, написанный им для графини.

Мой брат не будет воскрешен этим молодым талантом, и мне

слышится в звуках рожка и рокоте барабана глухое «De profundis» 1 по убитому. Я видел, как за его гробом скорбной тенью

шла молодая девушка во вдовьем уборе. Мне сказали, что это

его невеста.

После похорон я зашел в лавку Гутиля, где выставлена, еще

без рамки, акварель покойного, которая являет вам Марокко,

как видение из «Тысячи и одной ночи».

Огонь прекратился *. Отправляюсь побродить в окрестностях

Отейля. Какая-то женщина кричит своему соседу: «Мы еще

сидим в подвале, но собираемся выбраться наверх».

Дыры в крышах, царапины на фасадах, но, по правде го

воря, материальный ущерб невелик сравнительно с тем желез

ным ураганом, который пронесся у нас над головой. Только

на полоске земли между виадуком и Отейльским кладбищем,

сплошь изрытой трехметровыми воронками, снаряды ложились

так густо, словно повторяли в огромном масштабе планомерные

землеройные работы, проделанные строителями баррикад в

Пуэн-дю-Жур.