— Офицерье, мать вашу!..

Семеро вооруженных: трое гражданских, четверо солдат в шинелях без погон.

— Попрятались, гады! Бросай оружие!..

— Тихо галдеть, — сказал пожилой в кожаной фуражке, принимая от поручика наган. — Документы есть?

У Коровина никакого оружия не было. Он суетливо рылся в карманах, суетливо приговаривал:

— Питерский я, питерский. К семье пробираюсь, к детишкам. Из части дезертировал…

Леонид отдал все свои справки, мандаты и удостоверения молча. Молча одевался, пока их просматривали.

— Председатель полкового комитета? — спросил пожилой. — Куда направляетесь?

— В Питер. Полк поручил доложить комитету.

— Какому комитету?

— Солдатских депутатов.

— О чем доложить?

— А вы что, комитет?

— А где полковое решение?

Старшов втиснул ноги в сапоги. Встал, потопал, вколачивая внутрь сырые портянки. Что это — берег, которого ждал, или опять чужая льдина?

— За нашей армией сплошь корниловские заслоны. Только справка о ранении и спасала.

— Проверим.

Повели прямо, через лесок, за которым оказалось большое село. Вдали виднелась станция, там дымил паровоз. На центральной улице толкалось множество вооруженных людей: расхристанные солдаты в папахах с наспех нашитыми красными лоскутками, матросы, перекрещенные пулеметными лентами, какие-то гражданские с оружием. Все шумели, курили, пили молоко, суетились у двух походных кухонь. Над одноэтажным зданием школы был укреплен флаг с красным крестом, а неподалеку, у каменного дома, стоял автомобиль под охраной матросов. Из всего этого Старшов сделал вывод, что шумный разномастный отряд недавно вел удачный бой, а в каменном доме разместился штаб. На них никто не обращал внимания, только часовой у крыльца сказал:

— Во, говорил же я, что офицерья кругом!..

Здесь им приказали обождать, а командир вошел в дом. И опять их никто не замечал. Это вселило в Леонида уверенность, что все обойдется, но Коровин был явно не в своей тарелке.

— Может, зря я сказал, что дезертир?

— Все мы сейчас дезертиры.

— Понравиться хотел, — виновато признался подполковник. — А сейчас — плевок в душе.

На крыльце появился пожилой в кожаной фуражке:

— Старшов, проходи. А этого, — он кивнул на подполковника, — в сарай, к задержанным.

— Нас задержали вместе, — сказал Леонид. — Почему же…

— Проходи, проходи, — командир подтолкнул его в спину. — Там укажут почему.

Поручик вошел в дом, миновал сени и, без стука открыв дверь, шагнул в большую комнату. С улицы там было сумрачно, однако Старшов сразу же разглядел сидящего за столом рослого чернобородого мужчину в расстегнутом матросском бушлате, поверх которого змеился узкий ремешок деревянной коробки маузера. Чернобородый просматривал документы, не обратив внимания на появление Леонида, а пристроившийся на подоконнике щеголеватый матрос с пышным черным бантом на форменке в упор смотрел на него.

— При погонах и орденах, — матрос вдруг рванулся к поручику. — Сдирай погоны. Все. Отвоевался.

Сердце бешено заколотилось, но Старшов сдержал себя.

— Ты мне их вручал?

— Сам сдеру. С мясом!

Матрос протянул руку. Леонид, не раздумывая, резко отбросил ее и напрягся, ожидая удара.

— Ах, ты…

— Кончай бузить, Анатолий, — негромко сказал чернобородый. — Чаю нам принеси. С хлебом и сахаром.

— Да он меня, товарищ Дыбенко…

— Ступай. — Дыбенко подождал, пока обиженный матрос не закрыл за собою дверь, впервые поднял на поручика усталые, в красных прожилках глаза: — Старшов?

— Поручик Старшов.

— Садись, — Дыбенко кивнул на шаткий венский стул. — В Питер пробираешься?

— Иду, а не пробираюсь. По решению Полкового комитета.

— Без мандата?

— Я уже объяснял. Проверки на всех станциях, какой там мандат.

— Зашил бы.

— Не привык прятать.

— Честь офицера не позволяет? — Дыбенко почему-то вздохнул. — Как настроение на фронте?

— Как здесь. Кто норовит погоны сорвать, кто — в морду заехать.

Вошел Анатолий с двумя кружками, накрытыми большими ломтями черствого хлеба. Поставил на стол.

— Крепкий у тебя удар, офицерик. Аж кость заломило.

— Я на фронте не чаи подавал.

— Кончай балаболить, ребята, — устало сказал Дыбенко. — Всех задержанных офицеров этапным порядком — в Питер. Лично отвечаешь.

— А этого?

— Старшов поедет со мной. Офицеров по счету примешь, по счету сдашь. Все понял?

— Они наших штыками кончали, а мы с ними — ладушки?

— Сдашь по списку, товарищ Железняков. Лично проверю.

— Ладно. — Анатолий пошел к дверям.

— Минутку, — неожиданно сказал Леонид. — Со мной вместе задержали подполковника Коровина. Из запасных, дезертировал с Юго-Западного, пробирается к семье. Семья большая, он — кормилец. Если мое поручительство…

Он замолчал, сообразив, что сам под арестом и ни на какое поручительство не имеет права. Но и Дыбенко, и франтоватый Анатолий Железняков восприняли его слова спокойно. Даже помолчали, ожидая, не скажет ли он еще. Потом Дыбенко спросил:

— Какой партии придерживаешься?

— Окопной.

— Серьезная партия, — усмехнулся Дыбенко. — Подполковника этого… Коровина отведешь в караулку. Командиру скажешь, чтоб доставил в Питер, лично проводил до дома, и, если там и вправду семья, пусть себе живет спокойно.

Анатолий недовольно вздохнул и вышел. Дыбенко улыбнулся:

— Мусору у него в голове много. Романтик.

— С черным бантом?

— Анархизм — самое романтическое из социальных движений. Настолько, что давно парит в облаках. — Он помолчал, осторожно отхлебнул из железной кружки. Сказал вдруг: — Я генерала Краснова в плен взял.

— Поздравляю.

— Его отпустили. Под честное офицерское слово.

— Отсюда следует, что и большевики не лишены романтики, — усмехнулся Леонид. — Или относительно большевиков я ошибаюсь?

— Полагаешь, напрасно его отпустили?

— Если война будет, то опрометчиво, хотя и романтично. А она будет.

— С германцами?

— С Германией уже не война, а возня: если бы не союзники на Западе, они бы давно уже до Киева дошли. Встречал я офицеров, которые в бой рвутся. Но уже не с немцами.

— Да, — вздохнул Дыбенко. — Стервец Анатолий, сахару пожалел. Пей чай, Старшов, потом поговорим.

4

Ворковали старшие в Княжом.

— Душа моя, поберегите себя…

— Ангел мой, вы слишком к сердцу принимаете…

Так ворковали в добром старом девятнадцатом веке, когда Россия просветленно веровала в гордые предначертания своих пророков, а воздух ее еще не был пропитан миазмами ненависти и страха. Молодое поколение тоже было не чуждо нерастаявшим отзвукам вчерашнего, хотя куда лучше слушало сегодняшнее, но благодать, обретенная в канун величайшего потрясения, ничем пока не омрачалась. Старшие упивались любовью и нежностью, а сестры, уложив детей, до глухой ночи гадали, что их ждет в реальном завтрашнем дне. Деревня бурлила слухами, и Татьяна, старательно продолжавшая дело невесть куда сгинувшего Федоса Платоновича, доставляла их из новенькой, еще пахнувшей свежим деревом школы.

— Землю будут отбирать.

— Господи, сколько ее у тети, этой земли. Все равно аренду никто не платит.

— Земля — самое главное, как ты этого не понимаешь. Завтра земля, послезавтра — лес, через неделю — усадьба.

— Пусть, пусть, пусть. Может быть, это справедливо.

— А чем мы будем кормить детей?

— Мы?.. Мы будем служить.

— Где? Каким образом? Что ты умеешь делать?

— Я? Я могу учить французскому. Или музыке.

— И ты полагаешь, что за это в Княжом тебе положат жалованье?

— Разве офицерское жалованье Леонида тоже отберут?

— Говорят, принят какой-то декрет о мире, и армия будет распущена.

— Господи, пудовую свечку поставлю!

Таня грустно посмотрела на сестру, которая, как выяснилось, оказалась куда легкомысленнее ее, и вздохнула. Кажется, Варя уже строила какие-то восторженные планы в связи со скорым возвращением мужа, когда Татьяна сказала: