Жму Ваши честные руки».

Он хорошо воевал. Вернувшись, бедствуя с семьей, писал о войне. «Звезда», позже «Двое в степи». Он в зените призвания, популярности. Вытянул в достаток семью.

Был ясен, верил в себя, в дружбу, видел огромное поле работы, которое вспашет. Убежден был, что его слово выведет на страницы журнала открытую им вещь. Мог напороться. Нравы были бурсацкие. Могли вообще не ответить ему, хотя он был дружен с Твардовским. «Дорогие товарищи», не заглянув в «превосходную вещь», которой он их одарял, спустили ее «вниз» и выкатили из редакции. Могли и поддеть: подвел журнал! Где обещанная повесть?! Вместо нее подобрал что бог послал.

В послевоенной Москве, взбаламученной пережитой войной, державными залпами победы, неясностью насчет иерархии новых ценностей, обязательств, святынь, регламент человеческих отношений не определился.

Не сразу, но вскоре задним умом я поняла, что Казакевич искренне перехвалил повесть. Но дай Бог каждому, вступающему на безмерно трудную дорогу, с которой уже не сойти, встретить однажды такую поддержку. Мне ее не забыть.

3

Вскоре после моего посещения «Нового мира» как-то днем неожиданно явился незнакомый человек с поручением от Казакевича. Он скинул галоши, снял шляпу и обстоятельный драповый демисезон, повесил их на крюк вешалки, подхватил опущенный на пол портфель и оказался миниатюрным мужчиной с грузным портфелем. Уже в комнате представился: он фотограф-портретист, снимает известных писателей и кое с кем из них дружен. Казакевич поручил ему узнать у меня, как дела идут в «Новом мире». Присел на стул и настроился выслушать — ему предстояло выехать в деревню Глубоково со свежими новостями. Узнав, как плачевны дела, опустил с колен тучный портфель на пол и, освободив от него руки, с их участием принялся оживленно строить планы, каким образом одолеть какого-либо редактора (упоминалась редактор отдела прозы «Знамени» Разумовская), чтобы дело было в шляпе. Все как-то не то получалось и смешило меня своей несуразностью.

Я принесла нам по чашке чая и, смущаясь, что ничего к чаю нет, поставила на стол хлеб и тарелку с нарезанными кусками холодной крольчатины — самого доступного по цене мяса, и вкусного притом, — и соленые помидоры. Мой неожиданный гость с аппетитом принялся есть, прерываясь восклицаниями: «Ах, какая курятина!» Я немела и ждала с минуты на минуту разоблачения. Покончив с «курятиной», добрый человек, не переставая волноваться, куда б пристроить мою рукопись, сунул руку в карман за носовым платком и вместе с платком вытянул какой-то билет, оказавшийся приглашением на вечер встречи писателя Вершигоры с читателями. Посожалел, что занят сегодня вечером, и спросил, не готова ли я воспользоваться его билетом. Я была готова. Интересно услышать и увидеть автора книги «Люди с чистой совестью» — одной из первых книг о войне.

Уже собравшись уходить, мой посетитель, спохватившись, извлек из портфеля блокнот, вырвал листок, быстро заполнил его, проборматывая вслух: «Дорогой Петр Петрович! Зная Ваш интерес к работе молодых писателей, пишущих о войне, лично прошу Вас прочитать эту рукопись». Вместе с этой запиской я по его наказу должна всучить Вершигоре свою рукопись.

Вечер в зале ЦДСА уже начался. Прохаживаясь перед рядами собравшихся читателей, Вершигора рассказывал о работе над своей новой книгой, недавно вышедшей, — «Карпатский рейд». Ни генеральские лампасы, ни золотая звездочка Героя, ни массивная непривычная тогда в Москве партизанская борода, доминировавшая в его внешности при умеренном росте и плотно сбитой фигуре, ни ключик от машины, вертевшийся на пальце, не отделяли его от собравшихся в зале людей. Подкупал достоверный тон, простой, искренний.

Он с горечью говорил о Ковпаке, резко не принявшем книгу. Ковпак задет тем, каким он предстает в ней. Вершигора пояснял что-то, ссылаясь на технику киносъемок, близкую ему по довоенной профессии кинорежиссера, когда при всей концентрации света камера обращена на одного актера, слепящие юпитеры забивают морщины и любые помарки на его лице. Выходит, Ковпак считал, что ему положено находиться исключительно под таким светом. Но это невозможно, если пишешь о человеке с присущим ему характером, складом. Словом, Ковпак желал видеть себя в книге на котурнах славы, а не живым, ярким самородком, каким старался донести его автор, любя и воздавая ему.

Вершигора обращался из этого зала к далекому Ковпаку, взыскуя понимания.

Но особенно запомнилось мне из сказанного на том вечере Вершигорой, что не только для писателя удача оказаться свидетелем важного события, но и для самого события удача, если его очевидцем был писатель, сложившийся или потенциальный. Он постарается воспроизвести черты и характер события, чтобы оно не стушевалось в потоке времени, не исчезло бесследно и не было забыто или искажено впоследствии, когда б потомки пожелали реставрировать его, не располагая надежными данными и представлениями о нем. Примерно так говорил он.

В этом обращении к своему опыту пережитого и к работе над книгой и было понятие Вершигоры о долге писателя, участника и очевидца значительных событий.

Сказанное будто напрямую адресовалось мне. Судьба наделила меня участием в исторически значимых событиях, о которых надлежало рассказать, да было под запретом — «государственная тайна». И горб неисполненного долга еще долго отяжелял меня.

Кончился разговор с залом, и Вершигору обступили, о чем-то спрашивали и просили автограф. Когда вокруг него поредело, я решилась подойти, протянуть ему записку. Пробежав ее, спросил, где рукопись. Взял ее.

— Звоните через неделю-другую. — И продиктовал номер своего телефона.

Я позвонила, и он попросил приехать к нему на Лаврушинский. Дома он отозвался одобрительно о повести, намеревался помочь ее опубликованию в «Знамени», где был членом редколлегии. Очень советовал обогащать язык, читать Лескова.

В «Знамени» рукописью не заинтересовались.

4

Тем временем наущениями моей подруги Юлии Капусто ее муж, писатель Евгений Герасимов отнес повесть в Воениздат, где проработал немало лет. Повесть в издательстве пришлась. А из-за малого своего объема угодила в серию «Военные приключения», издававшуюся в небольшом формате, — других оснований пополнить ею эту серию не было. Название повести дали опять же по закону этой серии — броское — в отрыве от ее содержания. Я была смущена, расстроена. Повесть на глазах понижалась. Даже лучшие ее страницы проигрывали от несоответствия заявленному жанру. Мои возражения не принимались в расчет, а порвать с издательством я была бессильна — при моих-то обстоятельствах.

В общем, огорчений было много. Но книжка вышла. Я поехала на Арбат в магазин «Военная книга». Была зима. Мело. В магазине многолюдно. Молодой солдат, отходя от прилавка, отвернул борт шинели, спрятал мою книжку на груди — укрыл от снега. Этот миг окатил меня незабываемым волнением.

Гонорар хотя и был заметно снижен как автору первой публикации, но при массовом тираже все же сложился в сумму, показавшуюся нам огромной. Мы роздали самые неотложные долги (с остальными рассчитывались годами). Я купила с рук на улице шубу — дрезденский стриженый кролик под котик. И мы отметили выход книжки.

Сейчас трудно поверить, что тогда, в 1951-м, по доступным ценам при демократическом выборе блюд можно было запросто собраться в ресторане «Метрополь» таким люмпенам, какими были мы.

Как запомнился мне этот старый ресторан послевоенной поры. Его особая атмосфера. Погружение. Приглушенный гул зала. Вступив, отплываешь покорно куда-то вместе с ним. Негромкая живая музыка. Полумрак, изредка взрезаемый яростным светом, медленно опадавшим. Горьковато, хмельно.

В этот раз нас пятеро — так задумано — мальчишник, если и меня по случаю счесть за парня. Давид Самойлов и Петя Горелик без жен, холостой Боря Слуцкий и мы с мужем. Теснее некуда. Есть еще Сергей Наровчатов, но он запил. Впятером мы — осколок тех повыбитых войной дружб, надежд, любви и честолюбий. А в жестокое, темное послевоенное время исключительное доверие друг к другу — и ни к кому больше — питало нашу близость, протянувшуюся пожизненно.