Позже от знакомого журналиста, сблизившегося с Вертинским, я слышала, какой он ироничный, умный рассказчик.

О себе он сказал этому журналисту: «Я здесь на правах дома под красным фонарем». И мне припомнилась та размалеванная афиша на Брестской. Но не одни же клубы. Были большие престижные залы. И он во фраке и с бабочкой. А песня «У меня родились ангелята» — две дочки — вошла в его репертуар и разошлась по городу.

Выступление кончилось. Слегка накрапывало. Хорошо было идти по Москве в этот теплый по-осеннему вечер.

Сколько же в той подаренной кожаной коробке осталось не прослушанных мной пластинок! Жаль, конечно. Но если бы все повторилось, как было, я снова оставила бы их, чтобы без помех в выпавшей мне удаче — выбраться из Германии — лететь в Москву.

Одна пластинка, заветная, со мной. Дома я распаковала ее, убереженную в дороге. Завела патефон. «В нашей комнате проснемся мы с тобой,/ В нашей комнате от солнца голубой…»

Такие простодушные, будто никакой тайны в них, доступные слова, а голос сквозь препоны войны и оккупации настигал своим властным лиризмом.

«Пробеги по комнате босой…» И ведь не было ни комнаты, ни пробуждения вдвоем, ни утра вместе. А то, как оно было, неведомо этому голосу, причинявшему сейчас только боль.

Я остановила пластинку, спрятала ее в футляр, зная, что никогда больше не стану ее слушать. За окном резко стемнело, погашены ближние фонари, а я все сидела. Было так тихо, так щемяще грустно.

Глава вторая

1

Почтовая открытка (чернилом, от руки). 16.5.42.

«Дорогая Лена!

Очень обрадовало меня твое письмо. Замечательно то, что под гул артиллерийской канонады ты помнишь о нас, о доме Герцена. Спасибо, родная. А мечта твоя о встрече ветеранов — это общая мечта всех, и наших фронтовиков, и москвичей. И эта встреча состоится. Какой же это будет радостный день! Теперь отвечаю на вопросы:

…ребята с фронта пишут, все живы, здоровы. Нинка (жена Сергея Наровчатова. — Е. Р.) родила дочку — уже приступила к учебе. Не дочка, а Нинка, конечно. Стихи я тебе вышлю на днях. Слуцкого новый адрес ты знаешь. Адрес Миши и Сережи (Луконина и Наровчатова. — Е. Р.) прежний: ППС 442, редакция „Сын Родины“. Письма от них бодрые, хорошие. От Слуцкого вчера получила письмо, настроен бодро, как всегда, из сталинских лауреатов по литературе одобряет одного Эренбурга и надеется, что после войны наши ребята внесут большой вклад в литературу. Я тоже надеюсь на это. Так будет. Вот приехал Яшин, читал стихи замечательные. Я тебе вышлю. Крепко целую, будь здорова. Пиши. Слава».

Слава Щирина, преподаватель обществоведения, секретарь парторганизации. Ее усилиями, преданностью, энергией Литинститут сохранился, выстоял в разрушительные, драматические дни осени 41-го и тяжкую зиму.

Четверть листа под копирку, машинка.

«Дорогая Лена.

Дирекция, партийная и комсомольская организации Литературного института с радостью сообщают тебе, что решением Совнаркома от 1 июня 1942 года наш институт внесен в титульный список высших учебных заведений СССР. Это решение вынесено после ознакомления с составом института, особенно с теми, кто окончил его и прочно вошел в литературу, и с теми, кто сейчас лично участвует в защите нашей Родины на фронтах Отечественной войны.

Как видишь, в этом важном решении есть доля и твоего участия. Поздравляем тебя, ждем возвращения в институт после победы над врагом.

Директор Литинститута /Федосеев/

Сек. парторганизации /Щирина/».

Даты нет. Примерно лето 1942-го.

«Лена, родная, что же ты замолчала? Мы волнуемся, черкни хоть пару слов. Горячо целую. Слава».

Письмо от руки, чернилами.

«Милая Лена.

Отдельные стихи ребят не высылаю, так как послала тебе книжечку. Слуцкий пишет очень редко, о себе почти ничего. От нашей студентки Дмитриевской узнала, что Борис награжден орденом Красной Звезды. Адрес Сергея ты знаешь: 57S72-A. Заодно посылаю адрес Луконина. П. П. 11904-X. У него по дороге на фронт пропал весь стихотворный архив, и он горюет. Сейчас у нас начинаются экзамены. Затем или лес, или уборка. Новый учебный год 1 октября.

Леночка, от души поздравляю с гвардейским званием и горячо целую. Слава. 24 мая 43 г.» (Слава Щирина)

Всего один, последний перед войной, учебный год связывает меня с вечерним (тогда) Литинститутом, а связь оказалась неразрывной. В ИФЛИ я оставалась на экстернате. В войну ИФЛИ слился в эвакуации с МГУ, растворился, прекратил существование, стал легендой.

Но брат Юра пишет мне (в мае 1945-го): «Я впервые за всю войну заплакал, когда узнал, что студенты МГУ в День Победы запели Павкину песню „Надоело говорить и спорить и любить усталые глаза“».

Выходит, не растворились ифлийцы, не затерялись, не исчезли в университетской толпе.

В день, когда Юрке исполнилось 10 лет, мы с Павлом в подарок ему купили на Арбате в зоомагазине серо-голубого, желтовато-сиреневого попугая. «Неразлучник». Живет в паре. В одиночестве чахнет. Ну, так со следующей стипендии купим ему подругу. А пока — клетку и попугаеву еду.

Дома — полно радости юбиляра и нашей. Клетку поставили на стол в маленькой комнате при кухне, распахнули окно в зеленый двор, ежеминутно наведывались. Не скучай, не чахни, милый, живи, дыши, поклевывай.

Но вот на третий — или то был четвертый день — я ткнулась в ту комнату. Клетка пуста! Только разноцветное перышко дрожало, зацепившись за железный прут. Ошеломленность и колкое чувство вины. Он не мог ждать, когда мы получим стипендию. Рванулся, выдираясь между прутьев, может, поранился — и ринулся в чужой голубой простор, где никакой ему пары не сыщется. Что будет с ним — не здешний, не городской — на что обречен? Горько подумать.

Я вскинулась за ним в небо — голубое, гигантское, пустое. Без ответа. Защемило вдруг робостью жить. Мы только-только поселились вместе. Мне было 18 лет, Павлу— 19.

Ни днем, ни на ночь не закрывалось окно в надежде, что неразлучник вернется. Дрожало приставшее к железному пруту перышко…

2

Одиссей 10 лет возвращался с Троянской войны домой на Итаку. Все не мог никак вернуться. А я с самой кровопролитной за все века, с самой страшной войны — не прошло и пяти месяцев — дома. Здесь я живу с малых своих лет и посейчас. Отсюда пошла в школу. Надолго уходила из дома только в войну. Ушла 10 октября 41-го, вернулась день в день через четыре года, тоже 10 октября. Много разных совпадений, да и причуд бывало за войну, вот и такая в заключение.

Однако недуг возвращения.

Не так просто приживаться. Порой забудешься — и относит подо Ржев, в самую гущу войны.

Но однажды — я была одна — в глушь квартиры пробился грубый звук громыхнувшего внизу парадного. Сработала пружинная оттяжка на двери, как обычно, да только я была глуха, а тут вдруг услышала и узнала его — такой свой, домашний. И от него, от этого звука тронулось понемногу «бытия возвратное движение». Ведь, бывало, девчонкой, замирая, прислушиваешься — вот-вот бухнет наконец дверь за входящим, кого ждешь.

Кому-то досаждало это громыхание, мне — нет.

Телефона теперь не было. Забрали его у нас «на нужды войны» и не возвращали. Кто б ни пришел, всегда без предупреждения, внезапно.

На стук идешь открывать кому-то. Бог мой, Изя!

В коридоре, под подвешенным на крюк моим старым велосипедом, мы молча пережили первые минуты нашей встречи.

Поперек нас встали разнесенные войной наша дружба и наша напряженная влюбленность. Четыре года. И каких!

Я погасила лампу в коридоре, и мы прошли в мою комнату. Отдернут занавес на окне, в комнате бледно-сероватый пасмурный свет. Изя большой, возмужавший, он в черном, густой вязки свитере, обтекающем погрузневшие плечи.