Для старика это была хорошая работа, и, казалось, все были довольны тем, как шли дела, – и так продолжалось до одной субботней ночи. В ту ночь Оле Джимми напился и принялся расхаживать посередине Хай-стрит и распевать песни с такими завываниями, что люди вставали с постелей посмотреть, что такое происходит. На следующее утро его уволили со словами, что он никудышный человек и пьяница, которому нельзя доверить детишек на площадке.
Но тут произошла удивительная вещь. В первый же день после его отлучения – это был понедельник – ни один ребенок и близко не подошел к детской площадке.
То же самое было и на следующий день, и через день после этого.
Всю неделю качели, доски для качания и горка со ступенями оставались без внимания. Ни один ребенок к ним не подходил. Вместо этого они пошли за Оле Джимми в поле, что за домом приходского священника, и стали играть в свои игры, а он за ними присматривал, и в результате всего этого у совета не оставалось другого выбора, как снова поручить старику его прежнюю работу.
Он работал и опять напивался, но никто ему больше и слова не говорил. Оставлял работу он только на несколько дней раз в год, во время заготовки сена. Оле Джимми всю свою жизнь любил заготавливать сено и не собирался пока расставаться с этой любовью.
– А ты хочешь? – спросил он, протягивая бутылку Уилсону, солдату.
– Нет, спасибо, у меня есть чай.
– Чай, говорят, хорошо пить в жаркий день.
– Да. От пива мне спать хочется.
– Если хотите, – сказал я Оле Джимми, – мы можем сходить на заправочную станцию, и я сделаю вам пару вкусных бутербродов. Хотите?
– У нас тут и пива хватит. В одной бутылке пива больше еды, мой мальчик, чем в двадцати бутербродах.
Он улыбнулся мне, обнажив бледно-розовые беззубые десны, но улыбка вышла приятная, и не было ничего отвратительного в том, что они обнажились.
Какое-то время мы сидели молча. Солдат доел свой хлеб с сыром и лег на землю, прикрыв лицо шапкой. Оле Джимми выпил три бутылки пива и теперь стал предлагать последнюю Клоду и мне.
– Нет, спасибо.
– Нет, спасибо. Мне и одной хватит.
Старик пожал плечами, открутил пробку и, запрокинув голову, стал пить, вытянув губы, так что жидкость текла ровно, не булькая в горле. На нем была шапка, которая не имела ни цвета, ни формы, и, когда он закидывал голову, она не сваливалась с него.
– А что, Рамминс не собирается предложить попить этой старой кляче? – спросил он, опуская бутылку и глядя на большую распаренную ломовую лошадь, которая стояла между двумя дышлами повозки.
– Только не Рамминс.
– Лошади тоже хотят пить, вроде нас. – Оле Джимми помолчал, глядя на лошадь. – У вас тут есть где-нибудь ведро?
– Конечно.
– Тогда почему бы нам не дать лошадке попить?
– Очень хорошая мысль. Дадим ей попить. – Мы с Клодом поднялись и направились к воротам, и помню, что я обернулся и крикнул старику:
– Точно не надо приносить вам бутерброд? Я бы его быстро сделал.
Он покачал головой, помахал нам бутылкой и сказал, что хочет вздремнуть. Мы вышли через ворота на дорогу и направились к заправочной станции.
Думаю, мы отсутствовали примерно час, обслуживая клиентов, закусывая, и, когда наконец вернулись – Клод нес ведро воды, – я увидел, что стог был высотой по меньшей мере шесть футов.
– Водичка для лошадки, – сказал Клод, укоризненно глядя на Рамминса, который стоял в повозке, перекладывая сено на стог.
Лошадь опустила голову в ведро и принялась пить, благодарно фыркая.
– А где Оле Джимми? – спросил я. – Нам хотелось, чтобы старик увидел, как лошадь пьет воду, потому что это была его идея.
Когда я задал этот вопрос, наступила пауза, короткая пауза, и Рамминс замялся в нерешительности, держа в руках вилы и оглядываясь.
– Я принес ему бутерброд, – прибавил я.
– Этот старый дурак выпил слишком много пива и пошел домой спать, – сказал Рамминс.
Я пошел вдоль изгороди к тому месту, где мы до этого сидели с Оле Джимми. В траве валялись пять пустых бутылок. Там же лежала и сумка. Я поднял ее и отнес Рамминсу.
– Не думаю, что Оле Джимми ушел домой, – сказал я, держа сумку за длинный ремень. Рамминс посмотрел на нее, но ничего не ответил. Теперь он яростно торопился, потому что гроза была ближе, тучи – темнее, а жара – еще более гнетущей.
С сумкой в руках я отправился назад на заправочную станцию, где и пробыл остаток дня, обслуживая клиентов. К вечеру, когда пошел дождь, я глянул через дорогу и увидел, что сено сложили и закрывали стог брезентом.
Через несколько дней явился кровельщик, снял брезент и сделал соломенную крышу. Это был хороший кровельщик. Он сделал отличную крышу из длинной соломы, толстую и плотную. Скат был хорошо спланирован, края аккуратно подрезаны, и приятно было смотреть на нее с дороги или из дверей конторы заправочной станции.
Все это нахлынуло на меня сейчас так же ясно, как будто это случилось вчера, – возведение стога в тот жаркий грозовой июньский день, желтое поле, сладкий лесной запах сена; и солдат Уилсон в спортивных тапках, Берт с затуманенным глазом, Оле Джимми с чистым старческим лицом и розовыми обнаженными деснами; и Рамминс, широкоплечий карлик, стоящий в повозке и хмуро поглядывающий на небо, потому что он тревожился насчет дождя...
И вот снова этот самый Рамминс стоит, согнувшись на стоге сена с охапкой соломы в руках, глядя на своего сына, высокого Берта, который, как и он, недвижим, и оба на фоне неба выступают черными силуэтами, и снова меня, будто током, пронзил страх.
– Давай режь, – сказал Рамминс, возвышая голос.
Берт поднажал на свой большой нож, и снова раздался высокий скрежещущий звук, когда лезвие задело что-то твердое. На лице у Берта было написано, что ему не нравится то, что он делает.
Прошло несколько минут, прежде чем нож ушел глубже, потом снова послышался тот же звук, чуть более мягкий, когда лезвие резало плотно спрессованное сено. Берт обернулся к отцу, улыбаясь с облегчением и бессмысленно кивая.
– Давай режь дальше, – сказал Рамминс, по-прежнему не двигаясь.
Берт снова вонзил нож на такую же глубину, что и в первый раз, потом нагнулся, вынул брикет, который выскочил легко, как кусок пирога, и бросил его в повозку, стоявшую внизу.
В ту же секунду юноша замер, пристально глядя в то место, откуда он только что извлек брикет, не в силах поверить или, скорее, отказываясь верить в то, что же он такое разрезал на две части.
Рамминс, который отлично знал, что это такое, отвернулся и быстро стал спускаться с другой стороны стога. Он двигался так быстро, что уже выбежал за ворота и помчался по дороге, когда Берт закричал.
Мистер Ходди
Они вышли из машины и направились к дому мистера Ходди.
– У моего папы к тебе много вопросов, – шепотом произнесла Клэрис.
– И о чем он собирается меня спрашивать, Клэрис?
– Да о чем обычно в таких случаях спрашивают – о работе и все такое. И сможешь ли ты меня обеспечить должным образом.
– Это к Джеки, – сказал Клод. – Вот выиграет Джеки, так вообще не нужно будет думать о работе.
– Никогда не говори про Джеки моему папе, Клод Каббидж, иначе всему конец. Вот уж кого он терпеть не может, так это гончих. Не забывай об этом.
– О господи, – произнес Клод.
– Рассказывай ему все, что хочешь. Но только не раздражай его.
И с этими словами они с Клодом вошли в дом.
Мистер Ходди был вдовец. У него было постное, унылое выражение лица, будто он вечно чем-то недоволен, плотный ряд мелких зубов, как у его дочери Клэрис, и смотрел он, как и она, подозрительно, искоса, а вот свежести и жизненной силы, теплоты он, напротив, был напрочь лишен – не человек, а кислое яблоко. Кожа землистого цвета, весь какой-то сморщенный, с несколькими пучками черных волос на макушке. Между тем мистер Ходди, помощник хозяина бакалейной лавки, был человеком очень важным. На работе он надевал безукоризненной белизны халат и распоряжался большим количеством таких ценных товаров, как масло и сахар. С его мнением считались все домашние хозяйки в деревне, не упускавшие случая улыбнуться ему.