Они переглянулись, и по лицам обоих было видно, что уходить им не хочется.
— То, что будет происходить дальше — одна из тайн моего рода, — сказал я. — Если вы это увидите, это станет опасно для вас обоих. Я вас предупредил.
Намёк подействовал. Первым к двери направился Кондратий Фомич, за ним Листратов и помощники. Ярина вышла последней и в дверях обернулась.
— Дубровский. Если оно пойдёт не так, зови. Я буду на крыльце.
— Позову.
Дверь за ней затворилась, и в мастерской стало тихо, только корни под помостом шуршали о доски.
Я остался с деревянным стариком один и позвал Валерьяна. Дед проявился у помоста, оглядел фигуру снизу доверху и присвистнул.
— Ух ты ж, как живой! Думаю, ему понравится, внучок.
— Сперва надо его туда вернуть.
— А это делается очень просто, — Валерьян встал рядом со мной. — Слушай.
Объяснял он коротко, даже без своих обычных присказок. Из куклы душу вынимают за узел, тем же приёмом, каким я вынимал Пушка из белки. Только этот узел вязал изгоняющий, и вязал по-своему, поэтому искать его следовало в том месте, где в куклу вошёл синий огонь. Сердца у тряпки нет, искать там нечего. А в тело класть туда, где у живого человека лежит источник, потому что у Вельского источник был большой.
Я взял куклу со стула и подержал на ладони.
Она молчала все эти недели и сейчас тоже. Я нашёл узел в матерчатой груди, там, где ткань была темнее от подвальной сырости, и потянул за него.
Узел пошёл легко, куда легче того, что я развязывал в белке.
В ладонях у меня оказалось нечто тяжёлое и холодное, куда холоднее того, что я держал в купели над телом княжича. Оно не вырывалось и не тянуло меня никуда. Оно лежало и ждало, и ждать умело куда лучше меня.
Я поднёс это к деревянной груди и уложил туда, где под дубом лежала серебряная нить. Узел я завязал по слову деда и отступил на шаг.
Прошла минута, и за ней потянулась вторая, такая же пустая.
Фигура стояла на помосте, и ничего в ней не менялось. Корни из-под пяток уходили в землю, серебро в суставах не светилось, и деревянные веки оставались закрытыми.
— Дед?
— Жди, — сказал Валерьян, но голос у него был не такой уверенный, как минуту назад.
Я ждал, и третья минута тянулась дольше двух первых. На исходе её я шагнул к помосту и положил ладонь на деревянную грудь, чтобы проверить узел.
Рука статуи поднялась и перехватила меня за запястье.
Пальцы у неё были деревянные, и сжали они так, что кость едва не хрустнула. Я дёрнулся, и хватка не ослабла ни на волос. Веки над лицом старика поднялись, и из-под них на меня смотрели глаза, в которых не было ничего деревянного.
Медь в горле у него шевельнулась и скрипнула.
— Где Аглая? — спросил старик. — Что ты с ней сделал?
Глава 13
Деревянные пальцы сжали моё запястье, и по хватке я сразу понял, что меры в них нет. Кристаллы, раскрашенные под человеческие зрачки и вставленные вместо глаз, заметались по мастерской, прошли по верстаку и по окну и ни на чём не задержались.
— Успокойтесь, Игнатий Карлович, — произнёс я.
— Её здесь нет. Где? Где она⁈
Голос шёл из груди, из механизма, и звучал глухо, с металлическим призвуком. В собственной голове я слышал этот голос не один месяц, и там он был другим. Здесь же предо мной стоял хоть и одушевлённый, но голем.
— Какая это комната? — спросил Вельский. — Я не знаю этой комнаты.
— Мастерская. В моём поместье.
— Какой год?
Я назвал год и добавил месяц, чтобы счёт у него сошёлся. Кристаллы глаз остановились на мне и больше не двигались, хватка немного ослабла, но не исчезла.
— Я спрашиваю про Аглаю, — продолжил он. — Где она?
Скрывать не имело смысла: я не для того возился с этим телом, чтобы кормить его ложью.
— Она умерла за год до вас, Игнатий Карлович.
Пальцы разжались ровно на этих словах, и голем убрал руку. Присел на лавку, что стояла рядом. Затем сложил кисти одну поверх другой, и в этом движении было столько заученной врачебной привычки, что мне стало не по себе.
— Откуда вы знаете? Она не могла… Нет…
— Навёл справки. После того случая, когда вы впервые произнесли это имя у меня в голове.
Пришлось выложить ему всё по порядку. Я ведь писал в губернские врачебные общества и людям, у которых могли храниться его бумаги, и представлялся в этих письмах молодым бароном, готовящим монографию о докторе Вельском. Удивительно, до чего разговорчивыми становятся люди, когда тот, о ком спрашивают, давно погиб. Мне слали выписки и куски чужой переписки, и постепенно сложилась полная картина.
— Она долго болела. Ваши друзья писали, что вы почти не отходили от неё целый год. Но ещё тогда начали что-то искать, пропадали на несколько дней, возвращались и снова садились у её постели. А после её смерти будто с цепи сорвались: принялись что-то искать, стали пропадать. Что именно, никто из них не понял.
— Друзья, — повторил Вельский. — Кто именно?
Две фамилии из тех писем я назвал вслух. На первую он не отозвался, зато на второй кристаллы дрогнули и ушли в сторону.
— Он был плохой врач, — проговорил Вельский. — И хороший человек. Он жив?
— Нет. Писал его сын. Бумаги отца он хранил в порядке.
Вельский кивнул, а я продолжил:
— Один из них написал ещё, что после её смерти вы перестали принимать больных. Совсем. Закрыли практику и не открыли больше.
Ответа я ждал дольше, чем ждал бы от живого. Дереву не нужно ни моргать, ни дышать, поэтому пауза тянулась без всяких признаков того, что она скоро кончится.
— Не помню, — выговорил он наконец. — Ничего этого не помню.
Я отметил это про себя и промолчал. Из переписки я узнал о докторе Вельском больше, чем он сам о себе помнил после смерти.
— Как она умерла?
Он прохрипел вопрос, и металл в голосе стал заметнее. Механизм явно требовал подстройки, работа над ним ещё не была закончена, но об этом я решил пока не говорить.
— От той болезни, которая у неё была. Названия сейчас не вспомню, простите. Знали все, кроме вас, потому что вы не хотели знать. Так мне писали.
Я дал ему время и продолжил: останавливаться на половине смысла не было.
— И вы тоже погибли, Игнатий Карлович. Только почему-то до сих пор цепляетесь за жизнь. Сначала сидели у меня в голове. Потом настолько не захотели уходить, что пришлось искать для вас другой выход. В итоге я сделал вам отдельное тело. Вот, любуйтесь.
Вельский поднял руки к лампе, повернул их ладонями к себе и от себя, согнул пальцы по одному. Кристаллы двигались вслед за пальцами, и я видел, что он считает суставы.
— Безумие какое-то, — сказал он. — Нет. Это настоящее безумие. Я в бреду?
— Бреда здесь никакого нет.
— Докажите. Скажите то, чего я знать не могу!
Я повторил ему год, назвал имя губернского князя и цену на ржаной хлеб в Волгине за прошлую неделю.
Он был на грани, и мне нужно было вернуть его в равновесие. Иначе всё это не будет иметь смысла.
— Почему хлеб? — спросил Вельский.
— Потому что в бреду о хлебе не думают, — пожал я плечами.
Он помолчал, и кристаллы глаз сделали медленный круг по мастерской, теперь уже спокойный, с остановками на верстаке и на банках с лаком.
— Принято, — отозвался он. — Я могу встать?
— Сначала ответьте. Что вы помните из того времени, что сидели у меня в голове?
— Всё, — ответил Вельский через долгую секунду. — Вашу Елизавету Павловну. Рыбу на льду. Лес, который вы слушаете вместо того, чтобы спать. Помню, как вы меня закрыли.
— Я вас закрыл после того, как отдал вам волю. Один раз. Вы это тоже помните?
— Помню. И помню, что вы за это себя не простили. Это было заметно изнутри.
Я пропустил это мимо ушей, потому что любой ответ вёл бы к спору, а спорить с ним о том, что он видел изнутри, было бесполезно.
— Попробуйте встать. Мастера говорили, что ноги держат.
Вельский упёрся руками в скамью и поднялся, почти не пошатнувшись. Теперь он стоял передо мной в полный рост. Шагнул к окну и замер, потому что половица под ним скрипнула, и он обернулся всем корпусом.