Она знала, что будет ненавидеть мужа до конца дней своих.
8. В далекие странствия
Маша родила в мае 1780 года. Срок свой она переходила чуть не на полмесяца и была рада этому несказанно! Все равно люди должны были считать дитя недоношенным – предполагалось ведь, что оно зачато в исходе сентября, когда свершилась свадьба с бароном Корфом. Так что чем позже роды, тем лучше.
Их с матушкой поспешный отъезд из Санкт-Петербурга после объяснения с бароном был похож на позорное бегство – или следование в ссылку. Да уж, натерпелись стыда!.. Маша вообще не знала, как бы пережила эти муки, если бы не матушка. Жизнь приучила Елизавету на переживания попусту сердца не тратить: ежели дело поправимое, то надобно все силы употребить, чтоб его поправить; ну а ежели безнадежно, так чего зря надрывать душу? Случившееся же с дочерью, едва остудив дорожным ветром пылающие от стыда щеки и поразмыслив, княгиня перестала полагать делом безнадежным и несчастным. Да, тяжело, да, кажется, невыносимо – только легкие умы уверены, что все легко! – однако это лучший из возможных выходов. Барон-то Димитрий мог не ограничиться теми жестокими словами, которые пришлось выслушать его молодой жене, а потом и Елизавете с графинею Евлалией. Он вправе был и к святейшему Синоду за разрешением на развод обратиться, а уж тут огласки и позору истинного было бы не избежать – Машенькино имя сделалось бы навеки запятнанным… А так, ну что ж, все обошлось и осталось сокрытым в своей семье. И еще счастье, благодарила бога Елизавета, что возлюбленный муж ее никак в сем предприятии замешан не был! Случись он в России в пору сватовства и всего, что за ним последовало, – не миновать ссоры посерьезнее, а то и дуэли! Все-таки, что ни говори, а против женщин никакого иного, кроме слов, не сыщешь оружия… слова же, хоть и больно ранят, со временем забываются. Вот на это самое, на время, и надеялась пуще всего Елизавета как на лучшее лекарство для воспаленных умов и разбитых сердец.
Пока Маша проклинала свою горькую судьбу и не находила ответа на вопрос, который терзает от веку всех страждущих: «За что и почему именно на меня обрушился вышний гнев, за что?!» – Елизавета только и могла, что побуждать ее к терпеливому ожиданию срока родин. Она хорошо помнила, как искала душою утешения у не рожденного еще ребеночка своего, хотя Машенькиного отца едва ли меньше ненавидела, чем та ненавидела Гриньку.
Ребенок – мальчик – родился мертвеньким после тяжелых, мучительных материнских судорог: ее тело не пролагало дитяти путь к жизни, а извергало его, как нечто пагубное и страшное.
Конечно, нельзя было допускать, чтоб Маша так долго переходила нормальный срок, и случись в ее жизни все иначе, не будь сие дитя плодом злодейства, уж давно позвала бы Елизавета опытную повитуху, чтобы та вызвала роды нарочно. А теперь, глядя на убогонькое, крошечное тельце – нездорово мал был ребеночек, княгиня с дочерью еще втихомолку радовались, что беременность явно себя не обличает, – Елизавете оставалось лишь казниться, что, оберегая честь дочери и, вероятно, честь барона Корфа, она взяла грех на душу и пусть невольно, бессознательно, но загубила ребеночка… Несколько утешили ее искренние слова дочери: «Слава богу!» – и ее исполненные облегчения, а не жалости слезы. Однако обе они знали, что отныне в синих блуждающих огоньках, кои мерцают в лесу и на болоте по ночам (а ведь всем известно, что в них воплощаются души детей, умерших некрещеными), им будет мерещиться укоряющий взор младенца, неповинного в грехе отца и печали матери, умершего безымянным, даже не успев хоть одним глазком взглянуть на божеский мир.
Итак, вроде бы все уладилось к общему спокойствию. Но недолго Елизавета пребывала в этом блаженном заблуждении! Не прошло и двух дней, как Машенька, опамятовавшись и поразмыслив, рано утром вбежала в опочивальню матери – еще покачиваясь от слабости, – и выкрикнула:
– Так, значит, все было зря?!
И Елизавета не нашлась, что ответить…
Неужели и впрямь? Да если бы знать, чем все закончится, не лучше ль им с Машей было уехать в какое-нибудь потаенное местечко, а после родов воротиться как ни в чем не бывало? Да если бы знать заранее, стоило ли им подвергать себя мучениям в Санкт-Петербурге?! Выходит – что? Выходит, брак с Корфом вовсе и не нужен был?! Да что же это за издевательство приуготовила Маше судьба?!
Отчаяние от таких мыслей могло кого угодно поколебать, но не такую стойкую натуру, как Елизавета. Что делать? – вот первый вопрос, который встал перед неугомонной княгиней, и бог весть, до каких решительных мер она бы додумалась, когда б не воротились из Сербии Алексей Михайлович с сыном. Конечно, восторги встречи надолго отвлекли Елизавету с Машею, но хочешь не хочешь, а пришлось осведомить князя, что любимая падчерица его вдруг оказалась замужем и теперь носит имя и титул баронессы Корф – со всеми вытекающими отсюда последствиями…
Поведав о «последствиях», Елизавета первый раз в жизни увидела в глазах мужа гнев, – который, впрочем, сразу и погас, ибо Алексей Михайлович всегда полагал, что женщина вправе любыми средствами защищать себя в этом мире, который принадлежит мужчинам и всею сутью своей враждебен ей. Елизавета хотела ведь только добра и блага своей дочери – ну, а истину о благих намерениях, коими вымощена дорога в ад, каждый постигает, увы, на своем собственном горьком опыте. Князю оставалось лишь скорбеть над судьбою Машеньки – и вместе с женою размышлять, как исправить положение.
Никому не улыбалось бог весть сколько ожидать нового приезда барона Корфа в Россию. На это могли уйти годы… жизнь! Вот и выходило, что предстояло Машеньке ехать к мужу в Париж и там, на месте и вместе, решать их общую судьбу.
И вот так оно и случилось, что в апреле 1782 года, едва подсохли дороги, отправился от Любавина к Москве удобный дормез о четырех лошадях, столь нагруженный багажом, что едва выдерживали стальные рессоры, бывшие в ту пору дорогостоящим новшеством: чаще карета подвешивалась на ремнях, которые крепились к выступам ходовой части. Однако уж тут никто не скупился!
Никакой челяди, кроме горничной девки Глашеньки и, понятно, кучера, Маша брать с собою не пожелала. Елизавета пришла было в полное отчаяние: ну как отправить дочку за тридевять земель безо всякой защиты? – да вдруг куафер ее Данила бросился в ноги доброй барыне, Христом-богом умоляя отпустить его в город Париж с молодою барышнею. Данила был в своем мастерстве волочеса наипервейшим по всей губернии, плоды его трудов в завистливое изумление повергали и столичных модниц. Делу сему изящному выучился он, можно сказать, самоучкою, однако же мечта о постижении секретов парижских куаферов всю жизнь его будоражила, оставаясь до поры неосуществимою. А тут – такая представилась благодатная возможность…
Противу Елизаветиных опасений Машенька о Даниле спорить не стала: с радостью согласилась взять его с собою, зная и любя его с самого детства. Этим согласием она несколько успокоила свою измученную слезами и раскаянием матушку. А слезы, как известно, заразительны, особенно слезы безвозвратной разлуки, много было их пролито при этом прощании! Но вот уже сказано последнее прости, брошен последний тоскливый взгляд, присвистнул кучер, прищелкнул кнут, зазвенел колокольчик, лошади помчались… все кончилось, и бог весть – начиналось ли сейчас что-то новое или этот путь вел тоже к некоему печальному концу?