9. Попутчик
Дороги к Москве Маша почти не заметила, столь быстро домчались: и на этом пути были у Измайловых свои подставы. В Москве не задержались ни дня, двинулись дальше. Но и теперь Маше было не до красот дорожных: плакала, не осушая очей. Иногда устремляла остекленелый от слез взгляд в каждое дерево, кустик придорожный, каждый дом – это были для нее драгоценные памятники минувшей жизни, столь краткой, но изобильной страданиями. И опять принималась рыдать, побуждая к тому же и горничную Глашеньку. Девка сия, казавшаяся в Любавине сметливой и расторопной настолько, что княгиня увидела в ней возможную опору для дочери на чужбине, враз изменилась, едва сокрылись из глаз знакомые окрестности. Глашенька плакала не печально и беззвучно, как ее госпожа, а со всеми ухватками заправской плакальщицы. Поначалу они с Глашенькой чуть ли не до истерики друг друга доводили рыданиями своими. Данила слушал, слушал, утешал, утешал, даже и прикрикивал и на барышню, и на горничную, а потом не выдержал, плюнул – да и пересел на козлы к кучеру Василию, рассудив, что лучше уж зябнуть на ветру, чем слушать этих двух рёвушек.
Впрочем, у Машеньки тоже терпение поиссякло, а может, запас слез у нее был поменее, чем у Глашеньки; и едва молоденькая горничная начала по третьему разу повторять все свои плачи и причеты, как Маша столь яростно на нее цыкнула, пригрозив немедля, сейчас же, выкинуть девку на проезжую дорогу (а ехали по дремучему лесу, и вечерело, и собирались в небе тучи), ежели та не утрется и не прекратит плакать вовсе, что Глашенька, никогда барышню свою во гневе не видевшая, тотчас умолкла, лишь напоследок вымолвила:
– Тогда и вы, барыня Марья Валерьяновна, не плачьте, не то мои слезы вослед за вашими потекут, пусть и против моей воли!
Маша неожиданно для себя самой рассмеялась… и вдруг почувствовала, что плакать-горевать ей более и не хочется.
С изумлением обнаружила, что слезы ее надолго высохли и она с интересом глядит в окно, даже любуется окрестностями, и подивилась переменчивости сердца человеческого, которое властно влечет нас от печали к удовольствиям, неуклонно побуждает к мечтам воображения. Маша вспомнила, как они с Алешкою рассматривали географические карты и думали: «Вот хорошо было бы видеть все те земли, которые изображены здесь, на бумаге!» Теперь мечта ее отчасти сбывалась, пусть даже и глядела она тогда на очертания Африки и Америки, а ныне ехала по Западной России, приближаясь к Германии.
Погода стояла превосходная; в день проезжали верст семьдесят. Миновали Ригу – это еще была Россия, несмотря на непривычные здания и мощенные камнем, косые да горбатые улочки.
Три дня ехали по Курляндии. Только и радости, что в здешних корчмах везде находился кофе! Дорога была довольно пуста, окрестности занавесились пеленою дождя, и Маша почувствовала, что к ней подступает болезненная скука долгого пути.
Однако тут же судьба подарила ей нежданное «развлечение».
Пересекли польскую границу. Осмотр таможенный был не строгий, Машеньке на слово поверили, что ничего запретного нет в ее вещах.
Дождь усилился; пришлось раньше времени стать на ночлег. День нынче выдался скучный, какой-то особенно утомительный. У Глашеньки глаза с утра были на мокром месте, Маша едва сдерживалась, чтобы не предаться хандре, и вяло ковыряла ложкою неизбежную яичницу.
В корчме они были единственными постояльцами, но не успела Маша взяться за чай, как распахнулась дверь и в комнату ворвался человек в насквозь промокшем плаще и в шляпе, с полей которой изливались целые потоки воды. Даже не сделав попытки отряхнуться или раздеться, он обратился к хозяину на таком бешеном польском, что Машенька даже уши невольно зажала, ибо польский язык, как известно, изобилует шипящими звуками, а приезжий от ярости еще и присвистывал, то и дело срываясь на крик.
У бедного хозяина ноги со страху подкашивались, но своим явным страхом и покорностью не смог он смягчить свирепого гостя. У корчмаря, видимо, не было того, о чем просил, вернее, чего настойчиво требовал вновь прибывший, и он снова и снова разводил руками, а лицо его все более вытягивалось, словно ему грозила некая страшная кара.
Маша, с трудом сдерживая смех – было что-то комичное в этой сцене, несмотря на ужас бедного хозяина, – пыталась разобрать хоть слово в этом свистяще-шипящем диалоге, как вдруг незнакомец воскликнул совершенно по-русски:
– Матушка Пресвятая Богородица! – и отчаянным жестом сорвал свою мокрую шляпу, с которой полетела туча брызг, окропивших даже Машу, сидевшую поодаль, так что она невольно вскрикнула.
Незнакомец живо обернулся к ней и рассыпался во французских извинениях самого изысканного свойства, однако Маша прервала его с улыбкою, – ибо не могла не улыбаться, глядя в сие добрейшее, курносое да румяное юное лицо:
– Прошу вас говорить по-нашему, сударь. Мы завтра пересечем прусскую границу, и бог весть, когда мне вновь придется беседовать с соотечественником.
Лицо незнакомца тотчас омрачилось.
– Ах, сударыня! – Он порывисто схватился за голову, причем изящный пудреный парик с черной лентою съехал на сторону, открыв светло-русые вихры, куда более идущие к этим простым чертам и свежему цвету лица, нежели суровые букли парика. – Ах, сударыня, судьба оказалась ко мне неблагосклонна. Впрочем, с вашего позволения мы могли бы продолжить путь вместе, обозом, знаете ли, ведь пошаливают и в цивилизованной Пруссии!
– Не трудитесь меня пугать, – улыбнулась Маша. – Вы присядьте, обсохните, выпейте чайку – глядишь, все беды и не такими страшными покажутся.
Она сама подивилась взрослой, женской мудрости и спокойствию, прозвучавшим в ее голосе, хотя этот юноша по виду был ей ровесником, а может быть, и на год-другой постарше. Просто ей почему-то подумалось, что ничего дурного не может случиться с обладателем такого наивного лица и голубых детских глаз, которые, однако же, вдруг подернулись слезами.
– Ах, сударыня! – воскликнул незнакомец трагически, падая головою в стол с таким стуком, что подпрыгнули миски, а на лбу непременно должна была явиться преизряднейшая шишка. – Я несчастнейший человек на свете! – И он залился слезами столь искреннего и заразительного отчаяния, что даже кучер, корчмарь и Данила враз зашмыгали носами, а Глашенька зашлась рыданиями, уже знакомыми Маше сладкими всхлипами и подвываниями.
Юноша, чуть подняв от стола зареванное лицо, прерывающимся голосом поведал, что имя его и звание – граф Егор Петрович Комаровский, состоит он при министерстве иностранных дел курьером и послан был неделю назад в Париж, к русскому послу Барятинскому, с подарками для передачи министрам французского двора по случаю очередной годовщины заключения торгового трактата между Россией и Францией. Графу Анри де Монморену, бывшему воспитателю христианнейшего короля Людовика XVI, а ныне министру иностранных дел, предназначался перстень с прекрасным солитером, подобный же перстень – фельдмаршалу де Кастри, а графу Сепору, министру военному сухопутных сил, – соболий мех и полная коллекция русских золотых медалей. Подарки сии уложены были в двух ящиках и являли собой немалую ценность, хотя и невеликую тяжесть. Для сохранения тайны своей миссии и скорости передвижения Комаровский поехал в партикулярном [39] платье и на перекладных (так было принято среди правительственных курьеров в то время).
Едва миновали границу и граф Комаровский пересел на польских почтовых, как настигла его беда великая: начало смеркаться; кучер, молодой человек, почти мальчик, который, по его словам, впервые ехал сей дорогою, сбился с пути; а через еще малое время повозка с лошадьми угодила в огромную топкую лужу и увязла в ней по самые ступицы. Сколько ни бились Комаровский с возчиком, они насилу смогли вытащить лишь одну из пристяжных лошадей. Комаровский не знал, что делать – послать ли кучера на ближнюю почтовую станцию за помощью, или самому поехать? Кучер, впрочем, уверял, что его на перегонной никто почти не знает – он в деле своем новичок, – и новых лошадей просто так, без обмена, ему нипочем не дадут.
39
Штатском.