— Как — на Кёнигсберг? Я ничего не знаю.
— Здрасти! — сердито сказал доктор. — А кто должен знать, голубчик, если не вы?
— Откуда? Ведь Саня об этом не напишет.
— Положим, — согласился доктор. — Всё равно надо знать, надо знать.
Я принесла чай, он залпом выпил стакан и сказал: «недурственно».
— Сейчас на фронтах тяжело, — сказал он. — Я видел Володю, и он тоже говорил, что тяжело. Именно здесь, под Ленинградом… Позвольте, но я же привёз вам письмо!
— От кого?
— От старого друга, — загадочно сказал доктор и стал искать противогаз, который висел у него под носом: очевидно, письмо было в противогазе. — Служит с Володей в одной части. Именно он сказал мне, что вы в Ленинграде. Уезжая, просил передать вам письмо.
«Екатерине Ивановне Татариновой-Григорьевой», — было написано на конверте — и адрес, очень подробный. И второй адрес — госпиталя, на случай, если доктор не найдёт меня дома. Почерк был ясный, острый и незнакомый. Нет, знакомый. С изумлением я смотрела на конверт. Письмо было от Ромашова.
— Ну, что? — торжественно спросил доктор. — Узнала?
— Узнала. — Я бросила письмо на стол. — Вы с ним знакомы?
— Познакомились у Володи. Превосходный человек. Заведует хозяйством. И Володя говорит, что он без него как без рук. Очень милый. К сожалению, уехал.
Я что-то пробурчала.
— Да, очень милый, продолжал доктор. — Пьёт, правда. Но кто не пьёт?..
— Интересно, откуда же он знает, что я в Ленинграде?
— Вот так раз! Разве он у вас не был?
Я промолчала.
— Да-с, — поглядев на меня поверх пенсне, сказал доктор. — Я полагал, что именно друг. Он, например, рассказал мне всю вашу жизнь, особенно последние годы, о которых я знал очень мало.
— Это страшный человек, доктор.
— Ну да!
— И вообще, ну его к чёрту!.. Ещё чаю?
Доктор выпил второй стакан, тоже залпом, потом стал угощать меня концентратом — шоколад с какао.
— Очень странно, — задумчиво сказал он. — И что же, не станете читать письмо?
— Нет, прочитаю.
Я разорвала конверт. «Катя, немедленно уезжайте из Ленинграда, — было написано крупно, торопливо. — Умоляю Вас. Нельзя терять ни минуты. Я знаю больше, чем могу написать. Да хранит Вас моя любовь, дорогая Катя! Вот видите, какие слова. Разве я посмел бы написать их, если бы не сходил с ума, что Вы останетесь одна в Ленинграде? До Тихвина можно доехать на машине. Но лучше поездом, если они ещё ходят. Не знаю, боже мой! Не знаю, увижу ли я Вас, моя дорогая, счастье моё и жизнь…»
Глава восьмая
ЭТО СДЕЛАЛ ДОКТОР
Каждый вечер мы собирались на Петроградской. Как-то я пригласила Варю Трофимову, и с доктором она впервые заговорила о муже. Он что-то спросил очень просто, она ответила, и сразу стало видно, как это важно для неё — говорить о муже — и как трудно скрывать своё горе. На другой день она принесла его письма и фото, мы вспомнили саратовскую поездку, даже всплакнули — это было так давно, и мы были тогда такие девчонки! У неё были спокойные, грустные глаза, когда я её провожала. Ей стало легче жить.
Это сделал доктор.
За ту неделю, что он провёл у нас, положение на Ленинградском фронте ухудшилось, немцы подтянули свежие силы, тревоги начинались с утра. Я плохо спала — волновалась за Саню. Однажды, когда я только что легла, не раздеваясь, доктор постучал, вошёл и в темноте сунул мне в руку маленького медвежонка.
— Работа Панкова, — сказал он. — Отличный ненецкий мастер. На память. От имени доктора Ивана Иваныча этот белый медведь будет говорить вам, что Саня вернётся.
Конечно, это была просто ерунда, но теперь, когда тоска добиралась до сердца, я вынимала из сумки медвежонка, смотрела на него, и, честное слово, мне становилось веселее.
По утрам доктор пел или бормотал стихи, комические, должно быть собственного сочинения; потом долго мылся в ванной и уверял, что между его мытьём и немецкими налётами существует таинственная связь: стоит ему залезть в ванну, как немедленно начинается тревога. Так и было несколько раз. К столу он приходил с мокрой, симпатичной бородкой и первым делом бросал мне стул, который я должна была поймать за ножки и бросить обратно. У него были какие-то весёлые странности. Он любил удивлять.
Да, это была отличная неделя, которую доктор провёл у меня! Это было так, как будто в грозе и буре вдруг послышался спокойный человеческий голос.
Но вот пришёл день, когда он сложил свой мешок и связал книги, которые купил в Ленинграде.
Я поехала провожать его…
Кажется, никогда ещё на Невском не было так много народу. Беспокойно оглядываясь на усталых, запылённых детей, женщины везли на садовых тележках узлы, сундуки, корыта… Негородские, загорелые старики, сгорбясь, шагали по тротуарам навстречу движению. Это были колпинцы, детскоселы… Пригороды входили в город!
Добрых два часа мы добирались до Московского вокзала. Я не позволила доктору тащить через площадь его мешок, потащила сама и остановилась на углу Старо-Невского, чтобы взяться удобнее. Иван Иваныч прошёл вперёд. Широкий подъезд был совершенно пуст, — это показалось мне странным.
«Наверно, теперь садятся с Лиговки», — подумала я.
Удивительно, как запомнилась мне эта минута: площадь Восстания, залитая солнцем; длинный доктор в морской шинели, поднимающийся по ступеням; тень, которая сломилась на ступенях, поднималась за ним; тревожная пустота у главного входа.
Дверь была закрыта. Доктор постучал. Полная женщина в железнодорожной фуражке выглянула и сказала ему — не знаю что — два слова. Он постоял, потом медленно вернулся ко мне. У него было строгое лицо.
— Ну-ка, давайте сюда мешок, Катя, — сказал он, — и айда домой. Последняя дорога перерезана. Поезда больше не ходят…
Доктор улетел через несколько дней.
Глава девятая
ОТСТУПЛЕНИЕ
Шофёр в первый раз вёл машину на этот участок фронта, и несколько раз мы останавливались у развилки дорог, чтобы посмотреть на карту. Мы ехали уже больше часу, и я удивлялась, что немцы всё-таки ещё далеко от Ленинграда. Но здесь был самый отдалённый участок — за Ораниенбаумом через Гостилицы, по направлению к Копорью. Моряки держали эти места под огнём дальнобойных судовых батарей.
Мы ехали в дивизию народного ополчения, и дорогой я стала надеяться, что увижу Петю, потому что он служил именно в этой дивизии, и я даже знала фамилию комиссара полка…
…Уже волокли тягачи навстречу нам подбитые пушки. Легко раненные по двое, по трое брели по открытой, среди полей, пыльной дороге. Где-то впереди дорога простреливалась — об этом мне сказала коротенькая, крепкая, с детскими щёчками, санитарка Паня. Косички у неё были заплетены вокруг головы, и каждый раз, когда машину подбрасывало на выбоинах, она не могла удержаться от смеха.
Мы проскочили место, которое простреливалось, хотя что-то раза два рванулось за нами, и, приоткрыв заднюю дверь, я увидела на дороге опускающееся облачко пыли. На полном ходу мы влетели в деревню, шофёр затормозил. И пока он ругался, рассматривая надорванное крыло, мы с Паней пошли искать командира медсанбата.
Деревня была самая обыкновенная, и всё вокруг самое обыкновенное: свежие плетни из ракиты, кое-где пустившей ростки, кирпичные очаги во дворах, амбары с оторванными, повисшими на одной петле дверями, за которыми чувствовалась прохладная темнота и пахло молодым сеном. Здесь стоял штаб дивизии, а передовая была отсюда за два — три километра. «Вон там, где лесочек», — сказала мне сандружинница в штанах, с большим наганом на ремне, указав в ту сторону, где луга переходили в жидкий перелесок, а за ним, сияя под солнцем, стояла берёзовая роща.
Раненых приказано было везти, когда начнёт смеркаться, поближе к ночи, и только что выдавалась свободная минута, как я начинала искать Петю. Я спрашивала раненых, сандружинниц, связного комиссара дивизии, о котором мне сказали, что он знает всех командиров. Комиссар Петиного полка, тот самый, фамилию которого я знала, накануне был убит — об этом мне сообщили в политотделе.