Мы поднялись наверх, к старинному шведскому кладбищу, обогнули его — вот и озеро. Вдоль низкого, осенённого ракитами берега голый, синий от холода мальчик тянул сетку — ловил раков, чудак! Кто же в восьмом часу ловит раков?!
Катя стала смеяться, когда я вытащил его из воды вместе с сеткой и прочёл небольшую лекцию о ловле раков, в частности голубых, которые идут исключительно на гнилое мясо. Здесь вообще была мелочь, — в Энске вот были раки!
Песок чуть дымился в тех местах, где солнце успело согреть его сквозь ветки ракиты. Здесь, под ракитами, была тень, а солнце — там, на озере, от берега несколько метров, и, как всегда, мы с Катей поплыли к солнцу и стали «загорать» в воде с закинутыми под голову руками…
Почему я вновь начинаю свой рассказ именно с этого утра, которое ничем, кажется, не отличалось от любого другого воскресного утра? Потому что такою ушла от меня прежняя жизнь, а на смену ей мгновенно возникла и по-своему распорядилась и мною, и Катей, и всеми нашими мыслями, чувствами и впечатлениями совсем другая…
Эта другая жизнь была война, и, быть может, я не стал бы писать о ней — именно потому, что это была совсем другая жизнь, если бы то, что произошло со мной на войне, не переплелось самым удивительным образом с историей капитана Татаринова и «Св. Марии».
Глава вторая
ОН
Со странным чувством невозможности передать то, что я вижу, вглядываюсь я в отрывочные картины первых дней и недель войны.
Я вижу большую тёмную комнату крестьянской избы, стол, тускло освещённый огарком, завешанные плащ-палаткой окна. Дверь открывается, человек в расстёгнутом кителе входит, шарит в печи, жадно ест. Это — Гриша Трофимов. Другой встаёт с койки и садится к столу рядом с ним. Это — Лури. И я слышу тихий разговор, от которого сердце начинает биться сильно и редко:
— На Ладоге был?
Ест и молча кивает Гриша.
— Ну и что? — То самое.
— А на Званке?
Ест. Молчит. Был на Званке.
И смотрят друг другу в лицо ленинградцы. Это — первая ночь ленинградской блокады.
Я вижу вымпел с запиской, летящей через борт моего самолёта, — так мы спасали людей, которые были уверены, что они находятся в окружении, и ошибались.
Я вижу первую могилу, которую мы украсили железными цветами из стабилизаторов и снарядов и над которой проносились как можно ниже, возвращаясь домой после боевых полётов.
И снова озеро встаёт передо мной — то самое озеро, в сонной утренней рамке которого последним виденьем явилась прежняя жизнь. Теперь оно сумрачно, хмуро. Тускло блестит, точно налитая вровень с берегами, вода, сизый дым ползёт по её туманному зеркалу. Это горит подожжённый немцами лес.
Вечерами мы выходим из подземного блиндажа на склоне горы. Катера стоят под ракитами, мы мчимся среди брызг, плеска и пены по тёмной воде. Из стены леса, как огромные морские птицы, выплывают навстречу нам самолёты. Это — озеро Л., наша третья и четвёртая база.
Я вижу многое. Но всё, что я вижу, как бы проходит передо мной на фоне карты, которая каждый день открывается под крыльями моего самолёта, — карты с ломающимися линиями фронта, с разливающейся всё шире чёрной волной германского наступления.
Каждый день в часть прибывали новые лётчики, всё больше из ГВФ: с одними я работал ещё на Севере, с другими — на Дальнем Востоке. Это были опытные пилоты, многие первого и второго класса, а трое даже «миллионеры», то есть налетавшие более миллиона километров, и забавно было наблюдать, с какими смешными ошибками становились военными эти штатские люди. Об этом мы говорили часто, очень часто — и в столовой, и на дому, в землянке, где мы жили втроём: я с Лури и техник. Может быть, мы говорили об этом так часто потому, что молчаливо условились не говорить о «другом». О «другом» за нас говорили газеты.
В августе я с экипажем был переброшен в распоряжение ВВС Южного фронта.
Ночь была тёмная, «раменская», как назвал её Лури. Моросил дождь, очень мелкий, переходивший в чёрно-белый туман, неподвижно стоявший над водою. Темно — хоть выколи глаз! Я бы не нашёл катера, если бы техник не помигал нам фонариком, догадавшись, что я заблудился.
Полковник подозвал меня, и мы немного постояли молча — в темноте мне чуть видно было его энергичное, с коротким, вздёрнутым носом, ещё совсем молодое лицо. Говорить было, в сущности, не о чем. Но он всё-таки спросил, взял ли я сабы (светящиеся бомбы). Я ответил, что взял. О сабах он спросил из вежливости, потому что на последнем разборе полётов я доказывал, что сабы во много раз увеличивают точность ночного бомбометания.
…Очевидно, Лури был не в духе, иначе он не настроился бы на эту унылую румынскую станцию. Я вспомнил, как он проснулся и не узнал меня, когда я разбудил его перед полётом. У него было усталое лицо, и, садясь на койке, он не сказал своей любимой цитаты из «Ваших крыльев»: «Если вы переутомлены, лучше не летайте, пока не отдохнёте…»
От самого побережья прожектора устроили за нами световую погоню; их туманные блики то возникали, то расплывались в молочной бездне над нами. Это было ещё полбеды. Мы шли в снегопаде, снег задувал в щит.
Теперь Лури ловит Констанцу, и чёрт знает какую ерунду передаёт эта самая Констанца! Посвистываешь и думаешь, а вокруг вырастают и клубятся тёмные горы. Думаешь и посвистываешь, а горы нужно обходить, а под нижней кромкой облаков не пройдёшь — снегопад, леденеет машина. Посвистываешь и думаешь: «Вот видишь, а ты сердилась, что я ничего не пишу тебе о полётах».
Облака кончились именно тогда, когда стало казаться, что иначе и не бывает. Они не кончились, а как бы раздвинулись, и впереди открылся просторный коридор, наполненный великолепным, утренним, перламутровым светом. На нижнем слое облаков была видна наша тень и на верхнем — тоже. Это было странно, хотя бы потому, что ни один предмет в природе не может, как известно, отбрасывать одновременно две тени. Кажется, я удивился, а может быть, и нет, потому что понял, что вторая тень вовсе не наша, а «Мессера», который шёл довольно высоко над нами. Хорошо, если бы он был один. Но за ним, как рыбы на солнце, блеснули второй и третий.
Согласно всем правилам, мы должны были удрать от них возможно скорее. И мы бы удрали, если бы облака не остались где-то далеко позади в виде неподвижно-мрачного синего здания. Удирать было некуда, и уже — трр, трр! — точно камешки посыпались на плоскости, разбежались по кабине.
Это был самый обыкновенный, ничем не замечательный бой, и я не стану рассказывать о нём, тем более что он окончился очень скоро. Нам сразу удалось сбить один из «Мессеров» — как он был в развороте, так и упал на землю. Два других сделали горку и, мешая друг другу, попытались пристроиться к хвосту нашего самолёта. Это было, конечно, умно, но не очень, потому что мы были не такие люди, чтобы позволить заходить себе в хвост. Они зашли раз — и не вышло. Зашли другой — и чуть не попали под нашу «трассу». Короче говоря, мы отстреливались как могли, они отстали наконец, и я повёл самолёт по прямой; линия фронта была недалеко.
Легко сказать — я вёл самолёт по прямой. Четверть левой плоскости была снесена, баки пробиты. Я был ранен в ногу и в лицо, кровь заливала глаза.
…Странная слабость охватила меня. Кажется, именно в это мгновение я вспомнил детские страшные сны, в которых меня убивали, топили, и чувство счастья, когда проснёшься — и жив.
«Но теперь — это была очень спокойная мысль, — теперь я уже не проснусь».
Должно быть, я потерял сознание, но ненадолго, потому что очнулся от звука собственного голоса, как будто стал говорить ещё до того, как вернулось сознание. Я приказывал экипажу прыгать с парашютами. Радист и воздушный стрелок прыгнули, а Лури ворчливо сказал: «Ладно, ладно!», как будто речь шла о скучной прогулке, на которую он был готов согласиться только из уважения ко мне.
…Самое трудное было бороться с этим туманом, от которого закрывались глаза, слабели и падали руки. Кажется, только раз в тысячу лет мне удавалось справиться с ним, и тогда я понимал хотя не всё, но зато самое важное, то, что необходимо было исправить сию же минуту. Тысяча лет — и я с трудом вывел машину, тащить приходилось одной левой ногой. Ещё тысяча — и я увидел «Юнкерсы», два «Юнкерса», которые были много ниже меня и, как тяжёлые, большие быки, неторопливо ползли нам навстречу. Это был, разумеется, конец, и они даже не торопились прикончить нас — я понял это с первого взгляда.