Не запомню в своей жизни другой полосы, когда бы я работал с таким прилежанием.

— Знаете, как вы летаете? — ещё в Ленинграде сказал мне начальник школы. — Как сундук. А для Севера нужно иметь класс.

Я изучил ночные полёты, когда сразу за стартом начинается тьма и всё время, пока набираешь высоту, кажется, что ощупью идёшь по тёмному коридору. Внизу на аэродроме ярко светится Т, и чёрное поле точно пунктиром обведено красноватыми огнями. Линия железной дороги мерцает сигналами разъездов, расставленных с необыкновенной ночной точностью, так не похожей на дневную. Тёмный воздух, невидимая земля. Но вот зарево появляется вдали… ещё несколько минут, и это не зарево, а город — тысячи огней, разноцветных, разнообразных… Фантастическая картина!

Я научился водить самолёт вслепую, когда всё вокруг окутано белой мглой и кажется, что ты летишь через миллионы лет, в другую геологическую эпоху. Как будто не на самолёте, а на машине времени ты несёшься вперёд и вперёд.

Я понял, что лётчик должен знать свойства воздуха, все его наклонности и капризы так же, как хороший моряк знает свойства воды…

Это были годы, когда Арктика, которая до сих пор казалась какими-то далёкими, никому не нужными льдами, стала близка нам и первые великие перелёты привлекли внимание всей страны.

У каждого из нас был свой идеал лётчика, и мы спорили без конца, доказывая, что А. летает лучше Л., а Ч. — лучше их обоих. Полковник американской армии Бен Эйельсон с продавленным своей же левой рукой сердцем, закутанный в национальный флаг, был только что переброшен лётчиком С. в Америку, и этот перелёт почему-то поразил наше воображение. Нет, это была ещё юность!

Каждый день в газетах появлялись статьи об арктических экспедициях — морских и воздушных, — и я читал их с волнением. Всем сердцем я рвался на Север.

И вот однажды — мне предстоял в этот день один из трудных зачётных полётов, — уже сидя в машине, я увидел в руках своего инструктора газету. А в газете я увидел то, что заставило меня снять шлем и очки и вылезть из самолёта.

«Горячий привет и поздравление участникам экспедиции, успешно разрешившим задачу сквозного плавания по Ледовитому океану», — это было написано крупными буквами в середине первой страницы.

Не слушая, что говорит мне изумлённый инструктор, я ещё раз взглянул на эту страницу — мне хотелось прочесть её одним взглядом. «Великий Северный путь открыт!» — название одной статьи. «Сибиряков» в Беринговом проливе!» — название другой. «Привет победителям!» — третьей. Это было известие об историческом походе «Сибирякова», впервые в истории мореплавания прошедшего в одну навигацию Северный морской путь — путь, который пытался пройти капитан Татаринов на шхуне «Св. Мария».

— Что с вами? Вы больны?

— Нет, товарищ инструктор.

— Высота тысяча двести метров. Два глубоких виража в одну сторону и два в другую. Четыре переворота через крыло.

— Слушаю, товарищ инструктор!

Я был так взволнован, что чуть не попросил разрешения отложить полёт…

Весь этот день я думал о Кате, о покойной Марье Васильевне, о капитане, жизнь которого таким удивительным образом переплелась с моей. Но теперь я думал о них иначе, чем прежде, и мои обиды представились мне в другом, более спокойном свете. Конечно, я ничего не забыл. Я не забыл мой последний разговор с Марьей Васильевной, в котором каждое слово имело тайный смысл, — её прощание с молодостью и самой жизнью. Я не забыл, как на другой день мы со старушкой сидели в приёмном покое, дверь открылась и я увидел что-то белое с чёрной головой и голую руку, свесившуюся с дивана. Я ещё не забыл, как Катя отвернулась от меня на похоронах, и не забыл своих мечтаний о том, как мы встретимся через несколько лет и я брошу ей доказательства своей правоты. Я не забыл, как Николай Антоныч плюнул мне в лицо.

Но всё это вдруг представилось мне как бы какой-то пьесой, в которой главное действующее лицо появляется в последнем акте, а до сих пор о нём лишь говорят. Все говорят о человеке, портрет которого висит на стене, — портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и глубоко сидящими в орбитах глазами…

Да, он был главным действующим лицом в этой истории, и если в ней так много места заняла моя юность, так это лишь потому, что самые интересные мысли приходят в голову, когда тебе восемнадцать лет. Он был великим путешественником, которого погубило непризнание, и его история выходит далеко за пределы личных дел и семейных отношений. Великий Северный путь открыт — вот его история. Сквозное плавание по Ледовитому океану в одну навигацию — вот его мысль. Люди, решившие задачу, которая стояла перед человечеством четыреста лет, — вот его люди. С ними он мог говорить как с равными.

Что же в сравнении с этим мои мечты, надежды, желания! Чего я хочу? Зачем я стал лётчиком? Почему я стремлюсь на Север?

И вот так же, как в моей воображаемой пьесе, всё вдруг расставилось по своим местам, и совсем простые мысли пришли мне в голову о моём будущем и о моём деле. Многое из того, что я знал о жизни полярных лётчиков, как бы повернулось другой стороной, и я представил себе бесконечные полугодовые ночи за Полярным кругом; недели изнуряющего ожидания погоды; полёты над снежными горными хребтами, когда глаза невольно высматривают место для вынужденной посадки; полёты в пургу, когда не видишь крыльев своей машины; мучительную возню с запуском мотора на пятидесятиградусном морозе. Я вспомнил формулу одного из полярных лётчиков: «Что значит лететь на Север? — Пурговать и греть воду». Я вспомнил страшные рассказы об арктических метелях, которые хоронят человека в двух метрах от дома.

Но разве испугались этих трудов и опасностей сибиряковцы, которые под парусами вывели потерявший винт ледокол к Берингову морю?

Нет, прав был Петя. Нужно выбирать ту профессию, в которой ты способен проявить все силы души. Я стремился на Север, к профессии полярного лётчика, потому что это была профессия, которая требовала от меня терпения, мужества и любви к своей стране и своему делу.

Кто знает, может быть, и меня когда-нибудь назовут — среди людей, которые могли бы говорить с капитаном Татариновым, как равные с равным?

Я отметил в памяти день, когда мне пришли в голову эти мысли, — 3 октября 1932 года.

За месяц до окончания Балашовской школы я подал заявление, чтобы меня послали на Север. Но школа не отпустила меня. Я остался инструктором и ещё целый год провёл в Балашове. Не могу сказать, что я был хорошим инструктором. Конечно, я мог научить человека летать, и при этом у меня не было ни малейшего желания ежеминутно ругать его. Я понимал своих учеников — мне, например, было совершенно ясно, почему один, выходя из самолёта, спешит закурить, а другой при посадке показывает напускную весёлость. Но я не был учителем по призванию, и мне скучно было в тысячный раз объяснять другим то, что я давно знал.

В августе 1933 года я получил отпуск и поехал в Москву. Литер у меня был до Энска через Ленинград, и меня ждали в Ленинграде и в Энске. Но я всё-таки решил заехать в Москву, где меня не ждали.

У меня были дела в Москве. Во-первых, я должен был заехать в Главсевморпуть и поговорить о моём переводе на Север; во-вторых, мне хотелось повидать Валю Жукова и Кораблёва. Вообще у меня было много дел, и я очень быстро доказал себе, что мне совершенно необходимо заехать в Москву…

Конечно, я совершенно не собирался звонить Кате, тем более что за эти годы я только однажды получил от неё привет — через Саню — и всё было давно кончено и забыто. Всё было так давно кончено и забыто, что я даже решил позвонить ей и на всякий случай приготовил первую вежливо-равнодушную фразу. Но у меня почему-то задрожала рука, когда я снял трубку, и неожиданно я сказал другой номер — Кораблёва.

Я не застал его: он был в отпуску, и незнакомый женский голос сообщил мне, что он вернётся только и началу учебного года.

— Сердечный привет от его ученика, — сказал я. — Передайте, что звонил лётчик Григорьев.