— Может быть, — сказала Эффи, — а все-таки ты не можешь простить мне мою любовь к Робертсону. А как мне его не любить? Он ведь тоже любит меня больше собственной жизни и души. Он рискнул своей головой, он взломал тюремные ворота, чтобы освободить меня. Будь он на твоем месте… — Тут она умолкла.

— Я тоже отдала бы за тебя жизнь, — сказала Джини.

— Что-то не верится, — сказала сестра. — Ведь тебе надо всего-навсего сказать одно слово: если это и грех, так у тебя еще будет время покаяться.

— Это одно слово — тяжкий грех, особенно когда он совершен предумышленно.

— Ладно, Джини, — сказала Эффи. — Я и сама еще помню катехизис. Не будем больше говорить об этом. Ты останешься безгрешной, успокойся. А я — я тоже скоро успокоюсь навеки.

— А ведь верно, — вмешался Рэтклиф, — одно словечко — и ты спасешь ее от виселицы. Что тут долго думать? Эх, взяли бы меня в свидетели! Я бы к какой хочешь книге приложился, мне не привыкать. Ведь тут жизнь человеческая! Сколько раз я давал эту самую присягу всего-навсего за бочонок бренди!

— Не надо, — сказала Эффи. — Будь что будет. Прощай, сестра. Не задерживай мистера Рэтклифа. И зайди еще разок, прежде чем… — Тут она умолкла и страшно побледнела.

— Неужели мы так расстанемся? — сказала Джини. — И неужели тебе придется погибнуть? О Эффи, взгляни на меня и скажи, чего ты хочешь. Я, кажется, и тут не сумею тебе отказать.

— Нет, Джини, — ответила ее сестра с усилием. — Я передумала. Я и раньше была хуже тебя, а теперь я и вовсе пропащая. Зачем тебе грешить ради меня? Видит Бог, когда я в своем уме, я никого бы не заставила согрешить ради своего спасения. Я могла бежать из тюрьмы в ту страшную ночь; рядом был друг, он бежал бы со мной на край света, он меня защитил бы от всех бед. А я сказала: на что мне жизнь, когда погибла честь? Это тюрьма меня сломила. Бывает, что я готова отдать все сокровища Индии, только бы остаться жить. Знаешь, Джини, у меня тут тоже бывает бред, как тогда, в лихорадке. Тогда мне мерещились вокруг кровати волки с огненными глазами и кабан вдовы Батлер. А теперь — высокая черная виселица… Будто я стою под ней, а вокруг — толпа, и тысячи глаз смотрят на бедную Эффи Динс, и все хохочут, и все говорят. «Так вот кого Джордж Робертсон называл Лилией Сент-Леонарда!» И лезут, и строят мне гримасы, и куда ни поглядишь — всюду лицо старухи Мардоксон. Вот точно так она хохотала, когда сказала мне, что мне не видать больше моего ребеночка. Боже! Если б ты знала, Джини, как страшно она на меня глядела! — Сказав это, она закрыла глаза руками, словно пряталась от ужасного видения.

Джини Динс провела с сестрой два часа, стараясь узнать от нее что-либо, что могло бы послужить к ее оправданию. Но Эффи ничего не прибавила к тому, что отвечала на первом своем допросе и о чем читатель узнает в свое время. Ей не поверили, сказала она, а больше ей говорить нечего.

Наконец Рэтклиф с сожалением сообщил сестрам, что им пора расставаться.

— Сейчас сюда придет мистер Новит, а может, даже и сам мистер Лангтейл. Этот всегда не прочь поглядеть на пригожую девчонку, хоть бы и в тюрьме.

С трудом оторвавшись от сестры и много раз обняв ее, Джини вышла из камеры. Тяжелые засовы вновь разлучили ее с дорогим ей существом. Несколько освоившись со своим грубым провожатым, она предложила ему немного денег, прося доставить сестре все возможные удобства. К ее удивлению, Рэтклиф не принял подношения.

— Я на промысле не был жаден до крови, — сказал он. — А теперь, на покое, не пристало мне и до серебра очень уж быть жадным. Не надо мне твоих денег. Я и так для нее постараюсь. А ты, может, еще передумаешь? Ведь присяга-то дается правительству, так что тут и греха никакого нет. Я знавал одного священника — хороший был священник, хоть его за что-то там лишили сана, — так и тот однажды взял грех на душу: присягнул за фунтовую пачку табака. Да ты и сама уж, верно, передумала, только мне не говоришь. Что ж, не надо. А сестру твою я сейчас накормлю, напою горячим и уговорю соснуть после обеда, а то ведь ночью она глаз не сомкнет. Уж я-то эти дела знаю. Нынешняя ночь — хуже всего. Перед судом никто не спит, а перед казнью, бывает, что спят как убитые. И ничего тут удивительного нет: неизвестность хуже всего. Чем пальцу болеть, лучше его напрочь отрубить.

ГЛАВА XXI

И если даже пригвоздят

Тебя к позорному столбу,

Ты знай, что верный друг с тобой

Разделит горькую судьбу.

Джимми Доусон

Проведя почти все утро в молитве (ибо сострадательные соседи взялись сделать за него работу по хозяйству), Дэвид Динс вышел к завтраку. Глаза его были опущены: он боялся взглянуть на Джини, не зная, решила ли она явиться в суд, чтобы дать показания в пользу сестры. Наконец он робко взглянул на ее платье, пытаясь таким образом заключить, собирается ли она в город. Джини была одета опрятно и скромно, но по одежде нельзя было угадать, куда она собралась. Она сняла свое обычное платье, но не оделась по-праздничному, как обычно одевалась в церковь или в тех — крайне редких — случаях, когда шла в гости. Что-то подсказывало ей, что надо одеться чистенько, но вместе с тем отложить даже те скромные украшения, которые она разрешала себе по праздникам. Таким образом, ничто в ее одежде не выдавало ее намерений.

Скромный завтрак остался в то утро нетронутым. Каждый из них делал вид, что ест, когда другой смотрел на него, но с отвращением клал ложку, когда в этом притворстве не было надобности.

Томительные минуты ожидания наконец прошли. Гулкий бой часов Сент-Джайлса возвестил, что до начала судебного заседания остается час. Джини поднялась с непонятным ей самой спокойствием, накинула плед и стала собираться в путь. Твердость ее составляла странный контраст мучительным колебаниям, заметным в каждом движении ее отца. Тому, кто не знал их обоих, трудно было бы поверить, что первая была кроткой и несмелой деревенской девушкой, а второй — человеком суровым, гордым и непреклонным, который некогда с величайшей стойкостью перенес за свою веру самые тяжкие испытания. Эта перемена ролей объяснялась тем, что Джини уже приняла твердое решение и знала все неизбежные его последствия, тогда как отец ее ничего не знал о нем и терзался, стараясь угадать, что она покажет на суде и как это может повлиять на приговор.

Он нерешительно следил глазами за дочерью, которая готовилась уходить и в последнюю минуту оглянулась на него с невыразимой тоской.

— Доченька, я бы… — сказал он и поспешно стал отыскивать свою палку и шерстяные рукавицы, показывая этим свое намерение сопровождать ее — намерение, которое он не в силах был выразить словами.

— Отец, — сказала Джини, отвечая не на слова его, а на эти сборы, — может, вам лучше не ходить?

— Господь мне поможет, — ответил Динс, стараясь говорить твердо. — Я пойду.

Продев руку дочери в свою, он зашагал так быстро, что она с трудом поспевала за ним. Но одно обстоятельство выдало его растерянность.

— А шапка-то? — сказала Джини, заметив, что он вышел с непокрытой головой.

Он вернулся, краснея за свою забывчивость и обнаруженное таким образом душевное смятение, надел свой большой синий шотландский берет и пошел медленней и спокойней, точно этот случай напомнил ему о необходимости овладеть собой и призвать на помощь всю свою решимость. Снова взяв дочь под руку, он направился в город.

В те времена, как и теперь, заседания суда происходили на Парламентской площади. Прежде для этого служили здания шотландского парламента. Хотя и несовершенные с архитектурной точки зрения, здания эти по крайней мере соответствовали своему назначению и были почтенны своей стариной. Современный вкус — как я обнаружил в свое последнее посещение шотландской столицы — заменил эту почтенную старину дорогостоящим сооружением, которое до того неуместно на фоне окружающих его старинных зданий и до того нелепо само по себе, что его можно сравнить с носильщиком Томом Эррандом из «Поездки на юбилей», когда он напялил на себя щегольской костюм Клинчера. Sed transeat cum coeteris erroribus note 56.

вернуться

Note56

Но да минует вместе с другими заблуждениями (лат.).