– Нет, нет, дорогая; во всяком случае, я возвращаюсь к главной теме. Я хотела сказать, что эта Афра невероятно похожа на ту статную особу, которую я видела в вашем доме...

– Вы совершенно правы, есть какое-то сходство. Только наша берлинская горничная гораздо красивее здешней, и волосы ее намного пышнее и гуще, чем у этой. Таких красивых льняных волос, как у Иоганны, я, пожалуй, ни у кого не видела. Бывает, конечно, что-то похожее, но таких густых...

Цвикер улыбнулась.

– Не часто услышишь, чтобы молодая женщина с таким восторгом говорила о льняных волосах своей горничной и о том, что они такие густые. Знаете, я нахожу это просто трогательным. Выбирая горничную, всегда бываешь в затруднении: они должны быть хорошенькими, – ведь тем, кто приходит в ваш дом, особенно мужчинам, неприятно видеть в дверях какую-нибудь длинную жердь с серым цветом лица. Счастье еще, что в коридорах бывает обычно темно. Но если вы, не желая портить так называемое «первое впечатление», дарите такой хорошенькой особе один белый фартучек за другим, то, уверяю, у вас не будет спокойной минуты, и вы невольно скажете себе (если только вы не чересчур тщеславны и не слишком уж полагаетесь на себя): как бы тут не получился «ремедур». Видите ли, «ремедур» было любимым словечком моего супруга, которым он мне постоянно надоедал. Впрочем, у каждого тайного советника есть свои любимые словечки.

Эффи слушала эти рассуждения с двойственным чувством. Будь советница хоть немного иной, ее слова могли бы доставить ей удовольствие, но теперь Эффи почувствовала себя неприятно задетой тем, что раньше только бы развеселило ее.

– Вы совершенно правы, дорогая, говоря так о тайных советниках. И у Инштеттена есть такая привычка, но он всегда смеется надо мной, когда я говорю об этом, а потом еще извиняется за свой канцелярский язык. А ваш супруг, кроме того, дольше служил и вообще был постарше...

– Только чуть-чуть, – холодно сказала советница, желая уколоть собеседницу.

– И все же я не совсем понимаю ваши опасения, о которых вы только что говорили. Мне кажется, мы еще не утратили того, что принято называть «добрыми нравами».

– Вы так думаете?

– Да и трудно представить, чтобы именно вам, моя дорогая, могли выпасть на долю такие страхи. Ведь у вас есть то (простите, что я так откровенно говорю об этом), что мужчины называют «шарм», – вы очаровательны, жизнерадостны, пленительны. И мне хотелось бы спросить вас, извините за нескромность, уж не пришлось ли и вам, при всех ваших совершенствах, пережить такого рода горести?

– Горести? – повторила Цвикер. – Ну, моя дорогая, это было бы слишком; горести – это слишком сильно сказано, даже если мне и пришлось пережить что-то в этом роде. Вот еще «горести»! Это уже чересчур. И притом, на всякий яд есть свое противоядие, а на удар – контрудар. Нельзя принимать это слишком трагично.

– И все-таки я не совсем понимаю, о чем вы говорите. Не то, чтобы я не знала, что такое грех, это я знаю, но ведь существует большая разница между тем, кто впал в греховные мысли, и тем, у кого грех стал привычкой, да еще в собственном доме.

– Об этом, я, кажется, не говорила, хотя, признаться, к здесь не особенно доверяю, вернее, не доверяла, – теперь-то все в прошлом. Не обязательно в собственном доме, есть и другие места. Вам ведь приходилось слышать о пикниках?

– Конечно. И мне бы очень хотелось, чтобы Инштет-тем проявлял к ним побольше интереса...

– О, не говорите так, дорогая. Мой Цвикер, например, очень часто ездил в Заатвинкель[103]. От одного названия у меня начинает в труди колоть. Уж эти мне излюбленные загородные места в окрестностях нашего милого старого Берлина! А Берлин я люблю, несмотря ни на что. Одни лишь названия этих мест способны пробудить целый мир страхов и опасений. Вот вы улыбаетесь! И все-таки, что можно сказать о большом городе и его нравственных устоях, если почти у самых ворот его (ведь между Шарлоттенбургом и Берлином сейчас нет уже такой большой разницы), на расстоянии каких-нибудь тысячи шагов, можно встретить местечки с названиями: «Пьяная горка», «Пьяное село», «Пьяный островок»! Три раза «Пьяный» – это уже слишком. Вы можете объехать весь мир, а такого не встретите нигде.

Эффи кивнула.

– И все это, – продолжала госпожа Цвикер, – расположено у зеленых дубрав Гавеля; все это находится в западной части, где культура и нравы как будто выше. Но поезжайте, моя дорогая, в обратном направлении, вверх по Шпрее. Уж не буду говорить о Трептове и Штралау, – это пустячки, безобидные вещи, но возьмите карту этих мест, и вы найдете наряду с названиями по крайней мере странными, как, например, Кикебуш, Вультейде (нужно было слышать, как произносил эти слова мой Цвикер!) – названия прямо какие-то зверские. Я даже не хочу осквернять ими ваш слух. Но, само собою разумеется, именно этим местечкам отдают предпочтение. Я ненавижу эти пикники, которые народ представляет себе в виде прогулки на линейках с песней «Да, я пруссак и пруссаком останусь» и которые в действительности таят в себе зерно социальной революции. Говоря «социальная революция», я имею в виду, конечно, моральную революцию, все остальные давно уже совершены. Даже Цвикер в последние дни жизни часто говорил мне: «Поверь мне, Софи, Сатурн пожрет своих собственных детей». А у Цвикера, при всех его недостатках и пороках, была философская голова, в этом ему нужно отдать справедливость, и он обладал чувством исторической перспективы... Но я вижу, моя милая госпожа фон Инштеттен, которая обычно слушает очень внимательно, сейчас не уделяет мне и половины внимания, – уж, верно, где-нибудь на горизонте показался почтальон, и ее сердечко летит ему навстречу, а глазки ищут в почтовой сумке слова любви... Ну, злодей, что вы нам принесли?

Тот же, к кому были обращены эти слова, подошел в это время к столу на веранде и молча стал вынимать сегодняшнюю почту: несколько газет, две рекламы какого-то парикмахера и под конец толстое заказное письмо, адресованное баронессе фон Инштеттен, урожд. фон Брист.

Он попросил расписаться и отправился дальше. Мадам Цвикер бегло просмотрела рекламы парикмахера и громко рассмеялась: оказывается, подешевел шампунь.

А Эффи ее не слушала, она вертела в руках письмо, не решаясь, по-видимому, вскрыть его. Заказное, скрепленное двумя большими печатями, в толстом конверте! Что это значит? На штемпеле: «Гоген-Креммен»; адрес написан матерью. А от Инштеттена пятый день ни строчки.

Она взяла ножницы для вышивания с кольцами из перламутра и медленно стала срезать одну из сторон конверта. Еще одна неожиданность: письмо написано убористым почерком матери, а в конверт вложены деньги, заклеенные широкой полосой бумаги, на которой красным карандашом рукой отца проставлена сумма.

Эффи сунула деньги снова в конверт и, опустившись в кресло-качалку, стала читать. Но не прошло и минуты, как письмо выпало у нее из рук, а в лице не осталось ни кровинки. Она нагнулась и подняла письмо.

– Что с вами, дорогая? Что-нибудь неприятное?

Эффи кивнула, но ничего не ответила, только попросила дать ей стакан воды. Отпив несколько глотков, она промолвила:

– Ничего, это скоро пройдет, дорогая советница. Извините, я поднимусь на минутку к себе. Если можно, пришлите мне Афру.

Эффи поднялась и вернулась в гостиную, видимо, обрадовавшись, что здесь она может опереться на палисандровый рояль. Держась за него, она нетвердыми шагами дошла до своей комнаты, расположенной справа от гостиной, открыла дверь и, добравшись до кровати, лишилась сознания.

вернуться

note 103

Заатвинкель - место загородных прогулок (близ Берлина).