Пока, однако, глаза Свидригайлова, хоть и затуманенные воспоминанием, были всё устремлены прямо на Порфирия Петровича.
— Но к тому времени, когда я Марфе Петровне в её любимую наливку итальянских капель подлил, у меня уж созрела моя теорийка. Под неё и кредитец взял.
— Кредитец?
— Да. Теория моя, видите ли, состоит в том, что я себя, злобное животное, перед отъездом в Новый Свет, должен в нуль вывести. Чтоб в вояж отправиться чистым, как младенец. Так сказать, новорождённым человеком.
— Что-то я перестал вас понимать, — нахмурился пристав, в самом деле запутываясь в свидригайловских аллегориях. — Как это «вывести в нуль»?
— Очень просто, посредством некоторого арифметического действия. Я, знаете ли, огромный грешник, — доверительно сообщил Аркадий Иванович, словно рассчитывал удивить собеседника этим откровением. — Не в смысле обычных человеческих пакостей, на какие всякий горазд. То есть, конечно, и блудил, и плутовал, и пьянствовал. Желал, так сказать, и жены, и осла, и вола. Все это делают, во всяком случае многие. Но душу живую убивают весьма и весьма немногие, и тут уж прощения нет. Каждая погубленная душа в некоей бухгалтерии зачитывается в большущий минус. На мне таких минусов четыре.
— Шелудякова, Чебаров, Зигель… — принялся считать Порфирий Петрович.
Но Свидригайлов рассердился, перебил:
— При чем тут Зигель? Какая душа у Зигель? Дойду ещё до Дарьи Францевны, а сейчас я про иное. Об жене моей Марфе Петровне я вам уже сказывал. Её я себе проавансировал, с последующим погашением ссуды.
— Что-с? — вновь недопонял надворный советник.
— Вы слушайте, не перебивайте! Это, стало быть, первый мой минус. Хотя нет, если по порядку, то он выходит третий. Я ведь ещё прежде жены две живых души извёл. Но Марфу Петровну хоть по страсти и расчёту, а тех двоих ни с чего, от скуки да развращённости. Первый мой минус приключился, когда я девочку одну глухонемую до верёвки довёл. Сам не убивал, но лучше бы уж собственными руками, всё не так подло бы вышло. Не стану рассказом времени отнимать — долго получится… И ещё лакея своего, тоже неподсудным образом, так что даже и под следствие не угодил. То есть для закона до самого последнего времени я был совершенно чист, — засмеялся Аркадий Иванович, — хоть и ходил по белому свету тремя минусами, словно тремя осиновыми колами, пронзённый… Ну вот-с. А когда я ту девушку полюбил, начались у меня видения… Я вам этого ещё не сказывал, что полюбил-то? Сказывал? Это, знаете, как бывает: встретишь женщину, одну на всю жизнь… То есть, может, и не встретишь, а нафантазируешь себе. Её, скорее всего, не существует вовсе, этой женщины — одна игра воображения. Исчезнешь ты, и её тоже не станет. Вот кстати интересно будет проверить, исчезнет она или нет… — Он на миг умолк, о чем-то призадумавшись, да и тряхнул головой. — Ладно, passons. He о том ведь рассказать хотел — о видениях. Так вот, когда я девушку эту полюбил или нафантазировал (сам не знаю), начались у меня видения…
Поскольку тут в рассказе снова повисла пауза, Порфирий Петрович переспросил:
— Видения-с?
И ещё немножко в сторону сдвинулся, благо взгляд у помещика сделался невидящий, стеклянный. Свидригайлов вздрогнул.
— Да. Не то чтобы страшные какие-нибудь, а так… Девочку ту раза два видел. Ночью проснусь — сидит подле кровати в одной белой рубашонке, ноги под себя подвернув… Ноги у неё, как две спичечки были…
— И что же?
— Ничего. Смотрит и молчит. Она же глухонемая была. Я на неё рукой — уйди, уйди. Тогда встала и тихонько ушла. Очень покорная была, такою и осталась… Потом Филька, лакей мой, вдруг явился, трубку подаёт. В точности как при жизни. Я никогда пуглив не был и тут не испугался. Даже покуражился. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» И одолел призрака, нетрудно оказалось… С Марфой же Петровной и вовсе смех. — Свидригайлов, действительно, издал горлом сухой звук, вроде «хе-хе». — Это уж недавно совсем, третьего дня. Сижу после дряннейшего обеда из кухмистерской, с тяжёлым желудком, — сижу, курю — вдруг Марфа Петровна, входит вся разодетая в новом шёлковом зеленом платье, с длиннейшим хвостом: «Здравствуйте, Аркадий Иванович! Как на ваш вкус моё платье?» Стоит, вертится передо мной. «Охота вам, говорю, Марфа Петровна, из таких пустяков ко мне ходить, беспокоиться». «Ах бог мой, батюшка, уж и потревожить тебя нельзя!» Я ей говорю, чтобы подразнить её: «Я, Марфа Петровна, жениться хочу». (Это правда, имею намерение). Она говорит: «От вас это станется, Аркадий Иванович; не много чести вам, что вы, не успев жену схоронить, тотчас и жениться поехали. И хоть бы выбрали-то хорошо, а то ведь, я знаю, — ни ей, ни себе, только добрых людей насмешите». Взяла да и вышла. Ну к кому, скажите, кроме меня такие дурацкие призраки являются?
Порфирий Петрович сидел теперь так, что мог надеяться подхватить револьвер здоровою рукою с первой попытки, ибо вторая ему вряд ли была бы предоставлена. Таким образом, в диспозиции произошла важная перемена, о которой болтливый убийца ещё не догадывался. Однако пристав решил не торопиться.
Во-первых, следовало выждать какого-нибудь особенно удобного мгновения, а во-вторых, пускай уж выложит всю правду сам, по собственной охоте. Покойника ведь после не расспросишь (а Порфирий Петрович почти не сомневался, что преступник револьвера не испугается и кинется прямо под пулю).
— И все ж таки не понимаю я ваших математических аллегорий, — подвинул надворный советник Свидригайлова в нужном направлении.
— Да чего тут понимать! Сказано вам: три живые души я погубил. Три страшных минуса на себя записал. По теории вашего Родиона Романовича, они, может, и обыкновенные, но все равно — живые души. Только, на моё счастье, есть ещё на свете люди иного сорта, с душою мёртвой, гниющей. Они заражают своими гнилыми миазмами атмосферу, губят и вытравливают вкруг себя всё и вся. Моя теорийка позатейливей раскольниковской будет, не находите? — Аркадий Иванович расхохотался. — Это я ещё у себя в деревне рассудил, с месяц тому. Если я за глухонемую и за лакея, да за мою Марфу Петровну трех смертоносных бацилл истреблю, то как раз три на три выйдет. Примечаете, как я живую жену (а она ведь тогда ещё совершенно жива была) заранее сам себе проавансировал?
Он хотел посмеяться ещё, но что-то в груди сорвалось — вышло похоже на рыдание.
— А как, по вашей терминологии-с, живую душу от мёртвой дискриминировать? — прищурил глаза Порфирий Петрович.
— Никто их, бацилл этих, не любит — вот верный признак, — убеждённо заявил Свидригайлов. — Никто по ним не заплачет. Ни одна душа. Что вы прищурились-то? Подумали, что и обо мне никто не заплачет? — Он усмехнулся. — Это так и было ДО поры до времени, но теперь, когда я кое-какие расчёты произвёл, возможно, некие ясные очи и уронят одну-две слезинки. Впрочем, неважно… — Помещик тряхнул головой. — А к тому же, по прежней своей петербургской жизни, кое-кого из бацилл я лично знал. У вас тут, вокруг Сенной площади, много всякой швали. Ну, вот я и надумал нанести визитец двум старым своим приятельницам, гадинам, каких свет не видывал.
— Одна — Дарья Францевна Зигель, — догадался Порфирий Петрович. — А вторая — процентщица Шелудякова?
— Дарья — да, она у меня первая кандидатка была. Про старуху-ростовщицу я тогда ещё знать не знал. Вторая — это была Гертруда Ресслих, у кого я остановился. Затейница почище Дарьюшки-покойницы. Вот уж кто заслужил сфинкса по голове! А насчёт процентщицы и стряпчего этого, Чебарова, я случайно узнал. В первый день, как прибыл, сидел в трактире. Пил вино, да разговор подслушивал. Я вообще обожаю подслушивать, — подмигнул Аркадий Иванович приставу. — Два голодранца друг дружке жаловались, жидок какой-то и студентик. Первый про Чебарова весьма чувствительно излагал. Как стряпчий с него долг требует, ни единого дня отсрочки не даёт и за то его, жидка, теперь отправят из Петербурга по этапу назад в черту оседлости, откуда он с огромными трудами выбился. Ну, а студент в ответ поведал собеседнику про чудесную Алену Ивановну. Эге, подумалось мне, на ловца и зверь. Навёл кое-какие справочки, выяснил: всё точно — и стряпчий, и старуха самые натуральные бациллы, на каждой можно по минусу списать. Сразу и исполнил.