Я спешно умылся, почистил зубы, запрыгнул в кожаные брюки и накинул на себя белую рубаху с пышными рукавами. Глянул в зеркало. А-ля дерзкий граф на свидании… Усмехнувшись своему отражению, я отправился вниз. В гостиной меня уже ждали. Я занял свое место за столом.
Анна сидела напротив меня, прямая, как кипарис. И снова в черном. Глубокий бархат, воротник под самый подбородок. Траур по Глебу? По своей свободе? По иллюзии выбора? Ее лицо было маской из белого мрамора, а глаза сверкали холодными осколками таежного льда. Она не смотрела ни на кого, методично ковыряя вилкой в тарелке с фруктовым салатом. Воздух вокруг нее вибрировал колючим напряжением.
Рыльский, сидевший по правую руку от меня, был слегка помят. Мой ночной успокоительный апперкот оставил ему синяк под челюстью. Мужчина откашлялся. Его голос зазвучал чуть более хрипло, чем обычно:
— Ваше Величество, Летучий Голландец готов к отлету. Баллонеты наполнены, двигатели проверены, команда на борту. Отправимся по вашему указанию. Желательно — сегодня.
Я вспыхнул детской, искренней радостью. Буквально захлопал в ладоши:
— Дирижабль! Ура! Летим домой! В Питер! Наконец-то! — Я повернулся к Анне, сияя: — Аннушка, слышала? Скоро увидим матушку! И всяких тетушек! И… и салюты, наверное, будут! Правда, здорово?
Рыльский вздрогнул, едва заметно. Его взгляд на секунду замер на моем лице, полном наигранного восторга. Знание, спрятанное под синяком, столкнулось с этим дурацким спектаклем. Он быстро опустил глаза, сглотнув комок недоумения или страха.
Завтрак прошел в тягостной тишине, нарушаемой только моими нелепыми восклицаниями о вкуснейшей ветчине и о прелестных крымских грушах. Анна встала первой. Когда она уже почти вышла из-за стола, спиной к нам, я окликнул ее:
— Анна Александровна!
Она замерла, не оборачиваясь, и втянула голову в плечи, будто я собирался ее ругать, как провинившееся дитя.
— Прошу вас… — мой голос стал мягче, почти задушевным. — Смените платье. Для дороги. На светлое. Пусть все плохое — это проклятое отравление, страх — останется здесь, в стенах Белого Утеса. А в Петербурге… в Петербурге начнется новая жизнь. Чистая. Яркая. Как солнечное утро. Забудем этот мрак.
Федор и Антон Меньшиковы закивали с преувеличенным одобрением.
— Верно, государь! Мудрые слова!
— Да-да, племянница, послушайся государя! Смени этот нелепый траурный наряд!
Рыльский промолчал, но его взгляд на Анну был полон немого вопроса, почти мольбы.
Анна медленно обернулась. Ее глаза, ледяные и бездонные, впились в меня. В них не было слез. Только сконцентрированная, безмолвная ненависть. Она не сказала ни слова. Просто развернулась и вышла из столовой, оставив за собой шлейф невысказанной угрозы и немого вызова.
А уже через час мы стояли за территорией поместья, у подножия трапа «Летучего Голландца». Багаж грузили, слуги суетились.
На Анне не было никакого светлого платья. Но черный тон сменился на темно-зеленый шелк. Он плотно облегал точеную фигурку до бедер, а ниже расходились широкие волны юбки. Жесткий корсет из телячьей кожи подчеркивал осиную талию и, казалось, прятал, стальной стержень вместо позвоночника — так ровно она стояла. На голове покоилась небольшая, но дерзкая шляпка с острым павлиньем пером, воткнутым под углом. Это бы цвет хаки. Цвет камуфляжа. Цвет войны. Девушка прошла мимо нас, не глядя, поднялась по трапу и исчезла в чреве дирижабля. Без единого слова.
Антон Меньшиков тяжело вздохнул, подойдя ко мне:
— Государь… Насчет… э-э-э… вчерашнего печального инцидента… В столице… Лучше умолчать обо всём. Совсем. Перед кем бы то ни было. Даже перед матушкой-регентшей. Для спокойствия Аннушки, понимаете ли? — Он говорил со мной, как с недалеким ребенком, которого нужно оградить от сложных взрослых тем.
— Абсолютно верно, — поддакнул Федор, нервно теребя пуговицу камзола. — Не стоит бередить старые раны. Все уже позади. Считайте это… дурным сном юной барышни.
Рыльский похлопал меня по плечу со старательно натянутой улыбкой:
— Не извольте беспокоиться, судари! Государь все понимает. Я прослежу, чтобы все было улажено в лучшем виде! Словно ничего и не было… — Но в его глазах, когда он отвел взгляд, читалось: «Только бы сама Анна в Питере не проболталась».
— Да, я все понимаю, господа… — усмехнулся я и нетерпеливо направился прямиком за девушкой, подальше от этих болтливых мужиков.
Дирижабль, оторвавшись от земли, набрал высоту и лег на курс к столице. Рыльский стоял у иллюминатора, глядя, как Ялта уменьшается до размеров игрушечного городка. Взгляд мужчины имел замерший фокус, как у слепца. Перед его глазами стояло другое: бледное лицо Анны в шляпке с острым пером. Этот своеобразный траур по-новому… Он резал глаз. Было в нем что-то опасное, обреченное. Не горе, а… рассудительная ярость. Как знамя перед боем.
Тревога грызла его изнутри сильнее страха перед регентшей и синяка от императорского «успокоительного». А что, если она задумала… нет, он даже думать боялся об этом. Но молчание, эта ледяная стена, была хуже истерик. Он подошел к двери ее каюты. Постучал. Твердо.
— Войдите. — голос девушки звучал ровно и безжизненно.
Она сидела за изящным письменным столиком у иллюминатора. В том самом зеленом платье-доспехе. Перед ней лежал лист дорогой бумаги, перо в ее руке замерло над строчками изящных букв. Рыльский с ужасом подумал, не пишет ли она предсмертное письмо. Или донос матери? Сердце рухнуло в пятки.
— Анна Александровна… — начал он, опускаясь на край дивана. Голос дал легкую трещину. — Прошу вас… Смягчите сердце. Не несите этот холод в Петербург. Ваша матушка… Ольга Павловна… Она так ждала вас, так волновалась… Увидев вас такой… — Он не нашел слов.
Анна медленно повернула голову. Ее взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по его лицу, задержался на синяке.
— Смягчить сердце, Лев Павлович? — переспросила она. Ее голос был тихим, но каждое слово звучало, как удар плетью. — Как вы? Или как дядюшки? Вы все собираетесь изображать радость на моей свадьбе? Ликовать? Топтать мои чувства под тяжелыми каблуками придворных приличий?
Рыльский сглотнул. Его лицо покраснело.
— Это… это ведь огромная честь… счастье для семьи… для Империи… — пробормотал он, чувствуя, как эти фразы смердят фальшивостью даже в его собственных ушах.
Анна резко фыркнула. Звук был коротким, презрительным. Она схватила лист бумаги и скомкала его в неровный шар.
— Чушь! — выдохнула она. — Дядюшки играют в преданность перед моей Матерью, притворяясь, будто не боятся ее до дрожи в коленках. А вы… вы играете в преданность мне. Или долг. Или честь мундира. Скройте любовь к моей матушке подальше, Лев Павлович. Вы самый плохой актер из всех, что я когда-либо видела. По крайней мере, у дядек страх искренний. А у вас… что? Жалость? Вина?
Рыльский остолбенел. Словно ледяная вода окатила его с головы до ног. Эта тайна, его мучительная, запретная страсть к Ольге Павловне, которую он прятал годами, была вытащена на свет и брошена ему в лицо этой девчонкой. Он не нашел слов. Не смог ни солгать, ни признаться. В каюте повисло гнетущее молчание. Шум двигателей за иллюминатором показался вдруг оглушительным.
Он поднялся. Ноги были ватными. Подошел к двери. Рука на медной ручке задрожала.
— Я… — он обернулся, глядя ей прямо в глаза, впервые за этот разговор. — Я желаю вам счастья, Анна Александровна. Истинного. Не по приказу. Не из чувства долга. Искренне. — Голос его сорвался на шепоте. — Пусть этот брак принесет вам… хоть каплю света в этом мире тьмы.
Она не ответила. Только смотрела на него. Ее лицо оставалось непроницаемым, но в глубине холодных глаз, казалось, мелькнуло что-то проникновенное… Удивление? Сомнение? Он не стал дожидаться ее слов. Просто вышел и закрыл дверь. Затем прислонился лбом к прохладному дереву коридора.
Это был провал. Полный провал…