Федор уже начинал понимать, почему испанцы побаиваются симаррунов и обвиняют их в стачке с самим Сатаною. Их же оставь без всего, загони в самую чащу — и они не только передохнуть с голоду не подумают, но еще и заживут лучше, чем индейцы в своих поселениях! «В мире этом нет растений, бесполезных человеку!» — сказал Федору Амунта Пабло, советник короля Педро Первого и верховный жрец бога войны Огуна-Гу. Железная статуя свирепого Гу, в плоской шляпе, увешанная бренчащими на ветру подвесками, браслетами, цепочками и крючками, была оснащена тазиком из красной меди, прижатым к железному животу идола — впалому и гулко-пустому. И тазик этот наполнялся кровью уже далеко не петушиной — человечьей! Испанской.
Федору один раз удалось, благодаря нежданной симпатии к нему Амунта Пабло — пузатого угрюмого пожилого негра, в молодости великого воина, сплошь покрытого несчетными рубцами, — видеть и эту жуткую церемонию. Хотя вообще-то симарруны старались никому из чужаков ее не показывать и даже доказывали, что такого рода обрядов у них вовсе нет, клевета это, этого, дескать, и в Африке нет уже лет сто… (Федор, после обряда, задумался: не означает ли сей почет того, что он никогда уж не вернется к своим? Не назначил ли его непонятный, уклончивый друг-жрец быть следующей жертвой? Страшно и мерзко, конечно, но унижаться и молить он не будет. Если что — так хотя бы тем можно утешиться, что недолго…)
Связанных испанцев вывели на площадь, повалили перед статуей Огуна-Гу и раздели. Все снятые одеяния бросали в разведенный здесь же малый костерок. Испанцы глядели на огонь и видно было, что прикидывают: не их ли на огне этом жарить живьем собираются? Но их ждала несколько иная участь. Четверо симаррунов подняли одного из испанцев вверх лицом, раздвинув широко руки и ноги. Они держали пленника на весу — и тут подошел пятый. Бритвенно острым ножом он с одного маху отсек испанцу его мужские достоинства. Тут же шестой вытянул из костра раскаленные докрасна щипцы, прижал к ране так, что зашипело и пар пошел. Испанец взвыл и задергался — но темнокожие держали его крепко. Когда кровь из раны перестала течь, шестой симаррун остывающими щипцами прихватил с земли отрезанные части оскопленного испанца и, бормоча что-то, бросил их в огонь. Зловонный жирный дым низко пополз по площади, ел глаза и щипал в носу. Заклинания стали громче. Оцепенелые от ужаса пленники лежали неподвижно, явно собирая силы для последнего рывка, когда придет и их черед. И тут жрец резанул вдоль по жиле руку испанца, потом шею. Тот, кажется, новых ран и не заметил, воплями и проклятиями оплакивая утрату важнейшей части тела. Между тем два подростка-симарруна деловито собирали вытекающую из него кровь в подставленные медные начищенные котелки. Испанец затихал, его глаза помутнели, он побледнел, спал с лица… Кровь не сворачивалась — видимо потому, что подростки то и дело прикладывали к ранам венички из какой-то травы.
— Эти испанцы были настоящими, храбрыми воинами! — одобрительно сказал Амута Пабло. — Огуну не угодна жиденькая, пресная кровь трусов!
Второго испанца пришлось держать семерым симаррунам — И все равно он извивался так, что жрец изрезал несчастному ноги и живот, покуда смог отрезать член. Все повторилось еще дважды. Наконец обескровленные трупы унесли, чтобы отдать стервятникам далеко за стенами поселения. А добытой кровью врагов наполнили тазик идола, побросав в нее венички из травы, мешающей крови свертываться.
— Ну, все! — усталым и довольным голосом объявил Амунта Пабло, утирая пот с высокого лба. — Теперь наши воины три недели могут сражаться уверенно и побеждать.
— А через три недели? — тут же спросил Федор.
— Если победы будут достигнуты малой кровью — Огун-Гу проголодается. Он питается кровью храбрых и мужественных людей. Поэтому, если мы мало прольем крови врагов, наш бог сделает так, что прольется кровь наших воинов.
— Но стоит ли так делать? Ведь какие-то слухи об этом обряде доходят до испанцев, наполняя сердца их страхом и ненавистью, — и они дерутся с вами ожесточеннее, предпочитая уж лучше смерть в бою…
Тут жрец спокойно ответил:
— Мы это понимаем. Но — очевидные выгоды от содействия бога Огуна-Гу перевешивают!
Услышав это, Федор и принял окончательное решение относительно своего будущего. Нет, он тут не сможет жить. Он крещеный и не может железное пугало с тазиком за бога почитать! А это значит, что он здесь чужой. Тут, чтобы чувствовать себя своим, наверное, все-таки нужно хоть струйку африканской крови в жилах иметь…
И вмиг нахлынуло на него все то, что он старался не замечать, пропускать мимо. По отдельности все эти явления не так много значили, на каждое в отдельности можно бы и начхать. Но вот когда они скопом, враз…
Ну, симаррунская кухня ему, как и другим белым, малоприятна, потому что набор пряностей какой-то резкий. Ну, жиры у них невкусные. И пиво премерзкое, как скисшее. И сладости почему-то отдают затхлым. И от людей пахнет не так. Не по-людски пахнет, особенно если потные. Острый, звериный запах этот он с таким напряжением заставлял себя не замечать, когда был с Сабелью. Трудно это было не замечать. И заметно было, что женщина об этом отличии знает и старается его приглушить разными там натираниями, обтираниями и курениями. Да только это ничем не приглушить…
Опять же обычаи. Были б они просто католики, испанцами окрещенные и веру Христову искренне воспринявшие, — или пусть, в крайнем случае, язычники. С этим примириться как-то бы еще можно. Язычниками все люди были когда-то, в конце концов. И все веры христианские, хоть и враждуют не на жизнь, а на смерть, из одного корня вышли. А эти… Христиане, забрызганные жертвенной кровью!
Нет, у них в Англии понятнее и справедливее, и более по-божески…
Так Федор решил, что не останется среди симаррунов.
Сабель сразу почуяла это изменение в отношении Федора к окружающему — к ее миру, единственному во Вселенной. Весь вечер она не выпускала его из жарких, даже, если честно, душноватых объятий. Даже когда обед готовила, требовала, чтобы он был рядом, не далее такого расстояния, на котором хоть пальцем одним до него дотронуться можно. А когда улеглись на ночь — обхватила его сильными руками, прижалась И заревела в голос.
«Точь-в-точь, как русская баба. Все они тут одинаковы!» — с раздражением подумал Федор. И следующая мысль была порождена таким внезапным сходством: «Если все они так похожи — значит, жизнь не кончена, если придется расставаться; значит, и еще такую, как Сабель, встречу!» Но затем пришла мысль и о том, что он понимал, но отгонял прежде: «Она к тому ж намного старше меня — а цветные стареют рано. Еще десять лет или, самое большее, пятнадцать — и Сабель станет превращаться в старуху — отвратительную здешнюю старуху, с болтающимися длинными мешочками пустых грудей, с проплешинами на голове, шаркающей походкой… Б-р-р!» Последнее он, впрочем, наврал: такие старухи, он знал, старше Сабель не на десять-пятнадцать лет, а на все двадцать пять. Ну да, это он нарочно сам себе соврал. Зачем? Н-ну… Чтобы не так больно было расставаться, наверное…
А Сабель билась на подушке, судорожно сглатывала слезы и тряслась хуже, чем в лихорадке, до стука зубов.
А потом — то судорожно припадала к нему и обцеловывала, облизывала его всего-всего, то с отвращением отталкивала и кричала страшным хриплым голосом: «Уйди, уйди, видеть тебя на могу! Сейчас же скройся!» — но уйти не давала…
Она за ночь подурнела и состарилась. У Федора сердце на части рвалось от жалости. На сердце ныл грубый рубец, который теперь останется надолго, скорее всего — навсегда. Но… Но что тут сделаешь? Не надо было им идти навстречу друг другу, им принадлежащим к разным мирам…
Видимо, и Сабель подумала о том же. Она подуспокоилась, попритихла, погляделась в деревянную плошку с водой, служившую ей зеркалом, тяжело вздохнула и, тряхнув головой, сказала:
— Доревелась! Теперь можно без лука и стрел охотиться. Такого вида, как у меня сейчас, самая бесчувственная пума — и та не выдержит, повалится замертво. Ладно, не судьба нам с тобою быть вместе. Жаль. Я уж размечталась было… Ну, живи, Теодоро. Будь здоров и счастлив. Я тебя долго не забуду. А может, повезет — и Обатала даст мне ребеночка от тебя. Такого же красивого, с такими же красными волосами… Такого же предателя. И будет он мне как ты — радостью в счастливую минуту, а в трудную не опорой, а еще одной заботой. Придется все время об этом помнить — иначе трудно прощать предательство. Но я вспомню об отце — и пойму сына. Ну, все. Я и забыла совсем, что я же сильная, охотница. Не буду больше рыдать и биться об пол. Подумаешь, беда какая: еще одна женщина, которую бросил любимый. Я еще ничего, меня еще полюбят. И я кого-нибудь тоже полюблю…