— Саргиз, хочешь, я насыщу тело твоей избранницы нитями, и она станет как ты?

Я наотрез отказался. Мой облик — неотменное условие служения царевне, и, хоть он страшен, даже безобразен, в этом облике я неуязвим и могуч; таким и пристало быть мужу. Красота для мужчины — не главное, и иссеченный шрамами воин милей девицам, чем женоподобный юнец. Но лишать девушку ее природной красы — недостойное дело.

Я сделал одиннадцать попыток найти свою желанную. Может быть, на этот раз мне повезет?.. Не уверен. Достаточно взглянуть в зеркало воды, чтобы понять — я не пара никакой девушке. Хоть бы я жемчугом и янтарем рассыпался под ноги, не сотрется из ее очей мой страховидный образ.

— Ладно, — ответил я купцу на языке русов, — я сниму с тебя вину и отпущу, но при одном условии.

Условие, казалось, угнело его тяжелей, чем близкая смерть от моих когтей.

— Да как же… мне нельзя скрыть, кто ты и каков ты, господин зверь-человек! Не прогневайся, ни одна за тебя не пойдет по доброй воле. Разве силой привезти — но чем так, лучше я здесь останусь и кончину приму.

— Мне нужна не рабыня, а подруга. Пусть сама захочет поселиться у меня взамен тебя, а если все откажутся — вернешься ты, и я решу, как быть. Ты нанес мне большой урон, сломав… — Я задумался, как назвать кристалл, накапливающий силу. — Сломав драгоценный цветок, и я законно требую, чтобы ты возместил его.

— Скажи, во сколько раз больше золотом по весу ценишь свой цветок, — и я отплачу, клянусь Богом-Вседержителем. Дай мне три года сроку!

— Сколько бы ты ни дал за жену, она не воскреснет; так и цветок. Я не изменю своего слова.

Купец понурился, но, набравшись сил, дал клятву.

— …Но не раньше, чем я окажусь в Курске.

— Об этом не заботься — метель донесет тебя и вернется с той, кто решится жить у меня. Вот знак возвращения, — я велел немногим нитям выйти из меня и сплестись кольцом на пальце, после чего снял кольцо и вручил купцу. — Курск — где это место? — спросил я царевну.

— Это селение в четырехстах фарсахах от Гульмазара, за Хазарским морем.

«Значит, — подумал я, — туча с грузом покроет расстояние за время меньшее, чем от восхода до заката».

— Возьми, господин; это твое, — подал мне купец накопитель. пламенеющий от собранной в нем мощи.

— Отдашь той, которая окажется смелее прочих. Пусть цветок будет моим подарком.

К накопителю я прибавил большой ларец, полный золота — ханьские ляны, безанты, отчеканенные в Кустантании, хорезмские динары.

Возможно, следовало остеречь купца, чтобы кристалл не оказался в руках камнерезов — иначе от его Курска останется пепелище шириной в пять фарсахов, но я рассудил, что во всем мире нет резца, способного оставить царапину на оболочке средоточия силы.

Туча обволокла купца с поклажей и потянула его вверх, чтобы затем направиться к северо-западу. Памятуя, как холодно на высоте, я послал туче мысленный приказ — защищать летящего от ветра и стужи. Единственно, от чего я не мог его оборонить, — от страха; я помнил, каково было мне, когда я впервые взлетел без крыльев.

* * *

Зима — время учения. Тверди, запоминай и повторяй. Счет и грамота. Трудное это дело, и Третьяк строг, будто протодьякон. Мало ли что за ученье уплачено — Третьяк начальствует, как воевода; нет-нет и за косу дернет.

— Учи, Ульяна! Что по сторонам зыркаешь?!

— Больно! Я дядьке пожалуюсь, он тебя камчой!..

— Со мной рукоприкладствовать не можно, я лицо духовное. Не злобствуй, дщерь Кудьмы. Безмолвствуй.

Духовное! Таким духовным изгороди подпирать — и то за великую честь пойдет.

Закусила обиду медовой лепешкой. Ждан суется:

— Дай маленько, поделись.

— Завой по-волчьему.

Ждан рад угодить, взвыл; «У-у-у-у!»; Третьяк тут как тут — тресь его по загривку!

— И-и, язычник! На колени и молись!

Четки у Третьяка тяжелы, как кистень. Стоит, помахивает, а Ждан по-гречески бормочет. Чуть Третьяк отворотился, Ждан понес вполголоса иное:

— Отче наш, Перуне, иже еси на небесех, вонми гласу моления моего, порази громовой стрелой своею дьяка Третьяка, сущего в бозе дурака…

И еще бы раз ему досталось, но вошел в горницу дядька Жук — на нем лица нет, один испуг.

— Ульяша, поди со мной. Батька твой вернулся.

Как?! Его весной ждали, по полой воде!

Только в Курске и разговору было, что про возвращение моего родителя. Один-одинок, без коня, но с саблей, по пояс в снегу приволокся, таща каменный сундучок. Камень — не камень, ноздреват, легок и плавуч, как та каменная пена, что отец привозил в запрошлый раз, которой мы пятки трем после бани.

Приставали к нему родичи тех, кто с ним ушел, — где наши-то? Отвечал разное — тот татями у Хвалынского моря убит, другой о весне придет, ждите.

— За убитых я в ответе, — поклонился он людям. — Сколько с меня спросите, отдам золотом.

И сундучок открыл. Что там было!..

Ходили его след смотреть. От стены града — как пропахано, в двух стрелищах след прервался, сплошь снежное поле, ровнина. Спрашивали градскую стражу — как вышел, откуда?

— Никак, — отвечали. — При ясном небе пронеслась метель, склубилась и вихрем осела, тут его и завидели. А метель улетела, цветом вроде пепла.

Долю в княжью казну, на церкви, родичам убитых отец раздавал в спешности, будто избавиться хотел от злата… или от расспросов. Нас едва расцеловал — губы холодные, руки ледяные, в глазах пусто. Собрал нас под вечер к себе, а у ворот люд шумел, спорил и восклицал нелепое. Челядинцы следили, чтоб поджога не было. Народ смирен, но нравом как туча — в грозу все наружу выйдет, и доброе, и самое дурное.

— Дочери мои… — сумел он сказать, а после заплакал. — Грешен перед вами — не забыть, не замолить греха…

Слово за словом, через силу, поведал он о своем пути и о зароке, данном зверю-человеку. Из-за пазухи достал цветок-камень — кажется, уголь горящий из печи, а не жжется, тяжел и руку студит.

— Не выдайте, родимые.

— Цветок один, — сказала Марья, — для одной взял, одной вез. Кому? Она пусть и служит за отцов долг. Я — значит, я, а коли другая — то другая.

Людское сердце — потемки. Свидетелей их договора со зверем-человеком не было; которая не люба — ту и назовет.

Назвал меня.

Я ревела ночь и день, и еще ночь. Подниму глаза, увижу стены, чье-нибудь лицо — и опять реветь. Между слезами — и со слезами вместе — молилась, как исступленная, в крик. И Марья, и Пелагея, и нянюшка, и даже чернавка Рада — все со мной слезы лили, а приданое собирать не забывали, как полагается.

Замуж? за кого? за нелюдя степного и заморского?..

— И замужем живут, — уговаривала Марья, — и хорошо бывает.

Хотела в колодезь кинуться, но передумала — страшно в студеной воде тонуть. Задавиться бы не дали, глаз да глаз — так стерегли, и все начитывали, как Третьяк:

— За батюшка родного, Уленька, сам Бог велел пострадать! Ты не в своей воле, он тебя родил, вот и послужи, отдай долг дочерний.

Но косу расплести я им не дала. Сама расплету, когда час придет.

Пятого дня ввечеру вывели меня под руки на двор, следом Жук и Волк несли сундуки. Стоять я не могла, на сундук села. Отец снял с пальца волосяное кольцо, надел его мне. Тихо было, и в тишине надо мной закружилась метель. Дальше я не помню.

Очнулась в хоромине без окон, низкий потолок — как небосвод. В шубе жарко, а снять ее боязно — как в чужом доме раздеваться? Но страшно или не страшно, а обычай справлять надо: я встала и поклонилась на стороны, с дрожью ожидая, как из-под стены зверь выскочит.

— Здравствуй, господин мой, на долгие лета.

Слова растаяли в беззвучии, в ответ ничего, но на стене бегучим огнем написалось — буквицы вспыхивали и тускнели, ровно кто лучиной их выводил:

«Не господин я тебе, а послушный раб. Приказывай мне, и все будет исполнено».

Писано было с огрехами; Третьяк за такую писанину не похвалил бы, но суть я поняла, и на сердце малость потеплело. Может, и зверь это, но вежество знает, и даже умалить себя готов, чтоб гостью не обидеть.