И, между прочим, в одиночку, без такого помощника, как Эви, торговое дело Фрит попросту не осилил бы. Это Эви стерег купленных, Эви водил их за собой и учил держаться гоголем перед покупателем, а когда Фрит никак решить не мог, стоит ли лошадка тех денег, Эви завсегда давал знак. Мол, «на вид хороша, а нрав гнилой»…
«А ведь поначалу-то не сказать было. Заморыш заморышем», — вздохнул Фрит и криво улыбнулся.
Когда Эви родился, кобыла не желала признавать сынка, даже морды к нему не поворачивала. А сам жеребенок уж до чего был слабенький — к сосцу материнскому и то подойти был не способен…
Это он, Фрит, обсыпал склизкого нескладеныша отрубями да подволок к матке — и лишь тогда дурында облизала его, признала… Фрит помнил все, будто вчера, и запах прелого сена, в тот год такие дожди лили, что взопрели все сеновалы. Да что сеновалы! Даже перины в доме и те…
Он заезжал и оповаживал Эви сам, никого к нему не допуская. Он выучил его всему, что должны знать верховые кони, — И тайным посвистам, и ладному, собранному ходу. А когда Эви исполнился третий год и он вошел в стать и силу, Фрит покинул отчий дом, чтобы не возвращаться в него больше никогда.
Фриту не нужны были ни братья, ни сестры, ни жена, ведь у него был Эви. Разве сравнится пахнущий кухней поцелуй женщины с безгрешным тычком волосистой конской морды?
В Эви, высокого, крепконогого, неутомимого, вложила судьба все, что нравилось Фриту в земляках, — и вольный нрав, и правдивую, нутряную преданность, и жизненную силу, идущую от земли к небу.
С таким товарищем, как Эви, можно было жить хоть бы и во всем мире сразу. И не скучать ни по ком.
Солнце уже вскарабкалось на свою полуденную верхотуру и теперь в окружении свиты тщедушных облачков следовало на запад.
Ненароком Гита и Мелика собрали неплохой урожай: кошелек, нафаршированный Медяками, и охранительный амулет. Попервой он пытливо зыркнул на Мелику своими глазищами-аквамаринами, но вскоре присмирел и, как всегда, прикинулся неодушевленным. Также были найдены дамский кинжал с монограммой «исс Вергрин» и парчовая, расшитая чудными рыбами сумка, полная верительных грамот, — молодой парень с простоватыми чертами честолюбивого провинциала перед смертью прижал ее к груди, будто в ней было все его спасение.
Сумку можно было и не брать. Но от глянцевитых печатей на грамотах веяло чуть ли не княжеским дворцом, а пергамен так приятно щекотал щеку… А уж рыбы и вовсе глаза забирали — они плыли сквозь голубую парчу в самые Чертоги Шилола, такие важные, такие вельможные!
— Лид говорил, рыбы приносят богатство, — прошептала Гита.
Однако избыток впечатлений быстро утомил девочек.
— Гита, а Гита… — заныла Мелика.
— Ну чего тебе? — Гита нехотя оторвалась от осмотра карманов упитанного латника, судя по гербу на нагруднике — из личной охраны Занга оке Ладуя.
— Я устала!
— Потерпи. Что я тебе — мамка, в конце концов?
— Есть очень хочется!
— Пожуй травки. Ты же у нас коза! — зло буркнула Гита.
У нее тоже от голода кружилась голова. Но не уходить же из-за этого с Полей, где столько всего!
— А попить у тебя есть?
— Да откуда?! Из лужи вон попей…
— Фу-у…
— Тогда кровушки пососи, — сказала Гита, с недоброй усмешкой присаживаясь возле трупа копейщика, чье лицо было старательно обезображено вороньем. — Я вот пососала — так мне сразу того… есть и расхотелось.
— Ну Гиточка! — заныла Мелика. — Не пугай меня!
— А ты не ной!
— Хорошо. Не буду, — сдалась Мелика. С минуту она молчала, подавленно рассматривая свои грязные ногти. А потом вдруг сказала, резко изменив интонацию: — Знаешь, Гита, что я думаю? Я думаю, что, наверное, хватит все эти вещи брать… Это как-то нехорошо… Проклятое это дело — дергачество. Мне папа говорил, что дергачей потом проказа поедом ест.
— Да разве ж это дергачество? — возразила Гита. Получилось не очень-то убедительно. — Мы просто взяли то, что никому не нужно…
— Ну да. Только сдается мне… в общем, если мы сейчас же не прекратим, то это… проказа будет… Носы отвалятся. Если ни чего похуже. — И Мелика всхлипнула так натурально, что даже Гиту пробрало.
— Чур меня! Чур!
— И руки-ноги будут все в чирьях… — добавила Мелика, как в сомнамбулическом трансе. Ее голос был таким тихим и по-новому убедительным, что Гита вдруг осознала: наивными устами Мелики говорит нечто такое… нечто такое, чего лучше послушаться.
— Тогда, может, давай все это выбросим? — предложила Гита.
— Давай.
— И кошелек тоже?
— И кошелек… Придется…
И, сложив свои трофеи кучкой, присмиревшие девочки продолжили поиски Серого Тюльпана.
— Тюльпа-ан! А Тюльпанчик? Ты где?! — позвала Мелика.
Они доплелись до махрово-зеленой низины, где прошли последние часы ставки Сиятельного князя Занга оке Ладуя — правителя законного, но несчастливого.
Тут дергачи поработали особенно старательно — большинство покойников лишилось всей одежды, обуви и белья, а вместе с ними и той жалкой благообразности, которая бывает свойственна трупам, — слишком уж тщательно их обыскивали, слишком часто переворачивали. Вот они и лежали раскоряками, раками, пьяницами, а вовсе не павшими героями. Вид сизых и розовых раздетых тел, не до конца утопленных в изумрудной шерсти земли, был сюрреалистичен, гадок. Зато Гиту и Мелику больше не искушали бесхозные кошельки и «потерявшиеся» кинжалы…
— Ты чего кричишь? — настороженно спросила Гита.
— Так, ничего. Просто. Тюльпан зову… В шутку!
— А-а, в шутку… А я уже думала, ты того… В уме повредилась. — Гита задрыгалась, изображая расслабленного.
— А что, тебе этот твой Лид не объяснил, как быстрее Тюльпан искать?
— Не-а. Говорил, сам найдется. — Гита все больше мрачнела. В глубине души она уже начала раскаиваться в том, что повелась на жреческие побасенки. Да еще и подругу подбила.
— Ну, значит, так оно и будет, — радостно согласилась Мелика. — Лучше давай подумаем, что мы с ним сделаем, когда найдем.
— Ну… Как это — что? Можно будет кого-нибудь оживить!
— Кого?
— Да кого угодно!
— Ну кого, например?
— Ну, например, Борака.
— Это кузнеца, что ли? Со Старой Заимки? — удивилась Мелика.
— Ну да.
— А зачем его оживлять? Он уже старый был, когда умер. И кривой… А неприветливый какой — жуть! Я ему в предзимье ножи носила, подточить. Стоял такой морозище… Воробьи на лету падали! А он даже не зазвал в хату. Так в сенях со свиньями до полудня и простояла как колода — думала, мне там карачун придет. Зачем такого оживлять?
— Он маме денег должен!
— Много?
— Два серебряных авра!
— Ого…
— Вот-вот.
— Должен-то он, может, и должен… Только ты думаешь, что отдаст, если оживет?
— Может, и не отдаст… С козляры станется… Пожалуй, жирно ему будет — Тюльпан еще на него тратить! — резюмировала Гита. — А ты б кого оживила?
— Я? Ну… наверное, бабушку.
— Так ее уже и черви слопали, небось, — скептически отозвалась Гита, загибая для счету пальцы на левой руке — сколько же это месяцев прошло? И, остановившись на мизинце правой, она заключила: — Стопудово слопали! До самых до костей уже догрызлись…
— Ну… И что с того, что слопали? Ну, догрызлись даже — пускай. Нельзя, что ли, оживить?
— Нельзя.
— Это еще почему?
— Лид предупреждал, что оживить можно только того, кто умер не больше одной луны назад.
— Тю… Так бы сразу и сказала. — Мелика разочарованно поджала губы. — Тогда я бы оживила Лилу.
— Эту малую, что ли? — Гита недоуменно вытаращилась. — Которую Хромоножка по осени родила? Это еще зачем?
— Знаешь, Хромоножка так плакала, когда Лилушка умерла…
— Подумаешь, плакала! Она же дура! И на руку нечистая — это всем известно. Не пойму вообще, что ты в ней нашла! — ревниво заметила Гита.
— Зато она добрая, знает разные истории и… И мне ее жалко.
— Жалко у пчелки!