Вовсе не все рассказанное С. Бобровым было именно так, а не иначе: память подводила Боброва и в других случаях, что явствует хотя бы из иных, "не китайских", сюжетов гаспаровского мемуара. Но для нас важно не это. Сохранившаяся почти полностью переписка Боброва и Алексеева позволяет не только восстановить этапы их заочного знакомства и эпистолярные отношения, но и разглядеть нечто, представляющее не только биографический интерес, более существенное, чем непростые отношения этих столь не похожих друг на друга людей: проблемы поэтического перевода применительно к далеким друг от друга поэтическим традициям; меру понимания иноязычного поэтического мира — и все это в контексте времени, наложившего на участников переписки и на ее, казалось бы, "вневременную" сквозную тему — старую китайскую поэзию — свою нестираемую печать.

В фокусе нашего рассказа оказываются несколько персонажей. Во-первых, разумеется, С. Бобров и В. Алексеев, из которых первый, пожалуй, более своего адресата известен читателям "Вопросов литературы". Затем — Сыкун Ту, китайский поэт и поэтолог, и его поэтическое сочинение "Ши пинь" — "Категории стихотворений", — исследованное и переведенное В. Алексеевым[2]. Наконец, китайская классическая поэзия как объект интереса — с разными ресурсами, с разных точек зрения и с разными целями — и Сыкун Ту, и В. Алексеева, и С. Боброва. Скажем несколько предваряющих слов о наших главных героях.

Сергей Павлович Бобров (1889–1971) — поэт, критик, литературовед, переводчик, один из родоначальников современного стиховедения. Близкий знакомец В. Брюсова, Андрея Белого, соратник Н. Асеева и Б. Пастернака по участию в литературных группах "Лирика" (1913–1914) и "Центрифуга" (1914–1917).

В 10-30-х годах много работал в области перевода. Перевел "Сказки Перро", трагедию Вольтера "Магомет", "Красное и черное" Стендаля, "Дом, где разбиваются сердца" Бернарда Шоу, стихотворения Рембо, Корбьера, Верлена, Верхарна, Шелли, Лорки и Элюара, пересказал "Песнь о Роланде".

С 1934 года находился в ссылке под Кокчетавом, а его семье помогал, чем мог, Борис Пастернак. В 1939 году возвратился в Москву.

Василий Михайлович Алексеев (1881–1951) — крупнейший китаевед ХХ столетия, исследователь и переводчик классической китайской словесности, последний мирового уровня ученый-универсал, писавший о китайской культуре во всем ее многообразии. Окончил Санкт-Петербургский университет, совершенствовал свои знания в Европе (слушал лекции Э. Шаванна в Коллеж де Франс) и Китае. Хотя в 1929 году и был избран академиком, вплоть до своей смерти подвергался яростной критике за якобы приверженность "старому Китаю" в ущерб Китаю "новому". После выхода в 1937 году на французском языке книги "Китайская литература. Шесть лекций в Коллеж дэ Франс и Музее Гимэ" и появления в связи с этим в "Правде" статьи "Лжеученый в звании советского академика" ждал ареста, однако чудом уцелел. Были уничтожены его лучшие ученики Н. Невский и Ю. Щуцкий, другие оказались в лагерях, третьи умерли от голода в блокаду. В 1949 году — новая волна проработок и обвинения в космополитизме, возвеличивании западной науки и пр.

Таков бегло набросанный жизненный фон, на котором завязался эпистолярный сюжет, — этот фон, как станет ясно из дальнейшего, не мог не влиять на, пусть не явные, обертоны переписки.

В нашем распоряжении восемь писем С. Боброва к В. Алексееву и четыре письма В. Алексеева к С. Боброву. Первые находятся в фонде В. Алексеева в Санкт-Петербургском филиале Архива Российской академии наук (ПФ АРАН. Ф. 820. Оп. 3), вторые, представляющие собой машинописные копии оригиналов, хранящихся, вероятно, в фонде С. Боброва в РГАЛИ, — в семейном архиве дочери В. Алексеева М. Баньковской, которой выражаю сердечную признательность за предоставленную возможность опубликовать нижеследующие письма.

Начало переписке положило письмо С. Боброва.

1

С. БОБРОВ — В. АЛЕКСЕЕВУ

2 мая 1932

Глубокоуважаемый Василий Михайлович!

Разрешите обратиться к Вам с письмом по вопросам, близким китайской поэзии, которую я узнал из Ваших переводов и которая стала мне очень дорога. Еще в 1916-м, как только вышла Ваша книга переводов из Сыкун Ту, мне привез ее один приятель, и мы с ним были поражены замечательной силой китайского лирика-затворника, высотой его бурной и иной раз статуарной энергии, почти непостижимой лапидарностью и потрясающим проникновением в столь тонкие оттенки бытия в природе, что это кажется магией, осветляющим душу волшебством. Вся сила этого пленительного и умилительного волшебства в страшной героической простоте их секрета — в нем нет ничего, кроме чистой и высокой души. Мы тогда очень увлекались футуризмом и — уж не знаю, поверите ли, — мы находили многие точки соприкосновения между нашим изогнутым лаконизмом и суровым величием Сыкун Ту. А потом эта книга исчезла из моего поля зрения, события заслонили все, я ушел из литературы, не стерпев обид нашей бессердой эпохи, — и надолго, — занявшись экономической статистикой. А недавно совершенно случайно — в результате того, что надо было куда-нибудь вечером зайти, я наткнулся опять на вашу книгу, которую, кстати сказать, ведь почти невозможно найти. Читаю и перечитываю ее — и теперь нередко те ваши пояснения, которые когда-то (16 лет тому назад) казались мне многословными, представляются огорчительно краткими. Какою-то особенной радостью дарит эта поэзия, которая врезается нежной силой в землю-мать, как заступ на рассвете, на утренних лучах начинающегося трудового дня. Но это ведь не все еще. Мое любование Сыкуном привело к тому, что я нечаянно (в трамвае на обрывке) написал одно подражание ему, потом другое и, наконец, в отчаянном удивлении им, переложил стихами все 24 станса. Мне хочется вам послать их — не удивляйтесь. Прочел еще Ваши переводы Ли Тай По[1]в "Востоке"[2](1923) и очень хотел бы узнать — Вы как будто имели намерение издать поэму Ли Бо в том же виде, как это сделано Вами для "изучившего неправду мудреца". Это было бы замечательно. Грустно, что не знаю языка, и в мои годы (42) вряд ли можно надеяться его выучить. Переводы стихотворные китайцев я знаю Шуцкого[3], Гумилева[4], Маркова[5]и Колтоновского (в книге Грубе, 1912[6]). Колтоновский — просто глупый пачкун, возбуждающий если и не Сальериевское отвращение, то искренний хохот, Марков крайне бесцветен. Гумилев, мне кажется, охолодил китайцев до крайности, анакреонтизация их — элемент чуждый. Переводы Шуцкого, конечно, лучше других, но дух этой силищи воздушной как-то испарился в его изложении. Читая Шуцкого, можно нечаянно не заметить, что это переводы великих поэтов. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь. Конечно, дословный перевод, да еще и с комментариями, вообще дает больше, я это давно еще в юности заметил, обнаружив, что лучшие переводы Данта — прозаические. Сам я — пытался передать этот дух. На днях пошлю Вам это. Напишу при посылке несколько слов о том, как я это пытался сделать.

Примите искреннюю благодарность за Вашу изумительную книгу и уверения в моем глубоком почтении.

С. Бобров.

2

С. БОБРОВ — В. АЛЕКСЕЕВУ

Москва, Б. Николо-Песковская, 5, 9, 11 июня 1932

Глубокоуважаемый Василий Михайлович!

Итак, все же решился — и посылаю Вам мои переложения из Сыкун Ту, несмотря на все понимаемые мной их недостатки. Здесь произошло со мной маленькое чудо, которое несколько окрылило меня. В Москве нашелся человек, отзыв которого меня очень задел. Это китайский поэт Сяо[1]. Пролетарский поэт, человек со вполне определенными взглядами на вещи. По-русски он говорит хорошо и знает русских поэтов (не всех, конечно, Тютчева, например, не читал). Во-первых, он мне прочел несколько стансов, и я впервые услыхал, как это звучит. Затем — хладный разговор, зачем-де Вы брались за Сыкун Ту, это старина, которой не стоит трогать и т. д., я, понятное дело, отвечал, что, дескать, читаем же мы Овидия и пр. Затем попросил показать мои переложения. Тут-то и началось странное чудо. Его холодный скупо-злобноватый официальный тон исчез. На втором стансе стал улыбаться, дальше — смеяться, махать руками, вообще, проявлять человеческие чувства. Признался с открытой улыбкой, что сам когда-то очень увлекался, что это стих- "легкий, легкий, точно летит, поднимает". Сказал, между прочим, что это труднее по языку, чем Шицзин[2], то есть (сколько я понял) язык еще более архаизован[3]. Очень меня хвалил. Ушел я от него под впечатлением, что я то ухватил в Сыкун Ту, и что-то серьезное, если это может расшевелить даже китайца. Указал ряд неточностей, но мне показалось, однако, что он искал преимущественно дословности. Сказал тут же, что ему не все тонкости русского языка ясны, что, конечно, оценку перевода для него затрудняет. Удивлялся, как я решался браться за некоторые философические стансы. С удивлением сличал мои стихи с Вашими дословными переложениями, стремясь выяснить, как я этот "даотический Элемент"[4]вытащил. Ну, тут уж ничего не скажешь, кроме низкого поклона Вам за ваши замечательные примечания, которые, на мой взгляд, при внимательном чтении дают прямо-таки энциклопедию китайской лирики. Потом тончайшие, проникновенные комментарии Яна[5]. Лишь в большой постепенности, одолевая книгу, входишь в этот странный мир китайской мысли — огромный, массивный и тончайше-извилистый. Однако поэзия Сыкуна и вровень с этим — но и выше, как чистая поэзия со всей ее элегичностью, тонкостью. Необыкновенные трудности встречаешь в философских стансах, пейзажные, конечно, много легче. И самые отчаянные трудности не в тонкости, а в этой никак не понятной оратории магических сил-озарений, которыми у Сыкун Ту снабжается поэт со всеми его даотическими полетами. Читал Тао Те Кинг[6], но Вы, кажется, не очень-то жалуете перевод Конисси[7]. Оттуда сразу не много-то почерпнешь. Дао отрицательное легче понять, чем Дао действенное, что и составляет неизмеримые трудности. Некоторые вещи вышли у меня сухо, из-за старания приблизиться к подлиннику. Вольные подражания легче, но что они передают — вероятно, не больше, чем мое впечатление от Сыкун Ту, не больше. Моя страсть к нежному, трогательному уводила меня от подлинника, хотя получалось живей. Прилагаю один станс в двух видах — в тетрадке фантазий первые попытки перевести XII станс. Тетрадка фантазий — это уже откровенные подражания, нередко вызванные комментариями, где есть поразительные самоцветы. А в иных случаях — это размышления о судьбе личной Сыкун Ту. Иногда же — попытки рисовать пейзаж китайским лапидарным отточенным стилем (мне представляется теперь иногда, что я иной раз вижу, как китайскому лирику пейзаж виделся). Иногда жаль какой-либо подробности, ее тащишь в фантазии. Вы бы сделали для меня очень много, если бы не отказались всю эту нежнейшую чепуху прочесть — плод моей нежности к китайцам, которыми Вы меня сладчайше отравили, — и сообщили бы мне. Разумеется, я бы пошел на все исправления, которые Вы нашли бы нужными, — если, конечно, вообще возможно исправить.