В социальном плане недостаточная экзистенция запечатлевается в деформациях общественного договора. Попросту говоря, его у нас нет. Русский человек так или иначе не признает в Другом партнера, равного себе. Наша необязательность — притча во языцех. Опоздание на встречу — норма. Неотдачу долга нельзя превозмочь ничем, кроме расстрела заимодавца. Ведут себя по понятиям, а не по закону (я 30 лет вожу автомобиль, как все на дороге, не зная правил уличного движения). Современный русский язык одаривает нас множеством слов, обозначающих обман: «кидалово», «подстава», «откат», «отмыв», «разводка», «лохотрон». Но и прежде он был богат на них: «кукла», «пачка», «лапа», «фарца» и так далее. Мы ценим Руссо за то, что он прославил отприродного человека, но вовсе не заcontratsocial. С власть имущими договариваются с помощью взятки (слава Богу, берут охотно). Проксемика (есть такой термин, обозначающий поведение человека в пространстве) у русских такова, что идущий вам навстречу грозит сбить вас с ног, если вы не уступите ему дорогу. Уступить обязан Другой. Взаимодействие основывается парадоксальным образом на пересиливании того, с кем можно было бы поддерживать обменные отношения. Кропоткинская этика кооперации родилась в стране, которая особенно остро нуждалась в сотрудничестве, вовсе не ведая его в качестве вотчинной (Ричард Пайпс) монархии. Там, где нет соблюдаемых всеми социальных конвенций, есть насилие. Его содержание — непрерывный передел собственности, которая включает в себя и владение собственной жизнью. Если кто-то думает, что этот передел затеяли большевики-экспроприаторы, то он ошибается. Уже Иван Грозный изымал боярские владения в опричнину. Но и он не был оригинален. Владимир Святой похитил и увез из Корсуни церковные драгоценности, чтобы учредить православие на Руси. Так что у Гайдара-Чубайса, отдавших госдостояние в руки жадных предпринимателей, как и у путинского мужского клуба, допустившего генералов ФСБ и МВД до прибыльного рэкета, есть перспектива (упирающаяся, страшно подумать, но легко представить, в поджог загородных вилл богатеев по образцу уничтожения дворянских усадеб в 1917 году).

Ох, мне! И дернул же меня черт родиться в этой стране. В Ленинграде, на улице Маяковского. Хотел бы я появиться на свет в другом месте? Нет, нет, нет! Потому что нигде не думается и не созидается так хорошо, как из пустого места, из черной космической дыры, которой являешься ты сам, из России. Изобретают с нуля, а не с единицы. Икс с ними, со стульчаками: нужно будет, как-нибудь опорожнимся, организм заставит.

О стульчаках, или Почему я патриот

Есть два способа, посредством которых цивилизованно обустраиваются отхожие места. В одном случае рядом с канализационным отверстием настилают два ребристых упора для ног. Чтобы справить большую нужду, вы надежно садитесь орлом и испытываете, помимо облегчения, чувство близости к природе, даже если вы очутились в общественной уборной на Ленинградском вокзале в Москве, где толчки сконструированы по вышеописанному принципу. Другой способ более замысловат, но и более распространен. Это сантехническое сооружение включает в себя: а) унитаз и б) деревянное или пластмассовое сидение, называемое стульчаком. Вы располагаетесь в уборной со всеми удобствами, почти как в кинотеатре. Казалось бы, что в продвинутой цивилизацииtertiumnondatur. Но виртуозный русский гений нашел неклассический выход из примитивного дуализма (в согласии с тернарной логикой отца Павла Флоренского, обоснованной в «Столпе и утверждении истины» в пику формализму Бертрана Рассела). Если вы посещаете Государственную публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина в Петербурге (ныне она носит симптоматичное в нашем случае название Российской национальной библиотеки), неспроста, видать, названную по имени великого русского сатирика, вы сразу поймете, о чем я говорю. Там в кабинках стоят унитазы, с которых аккуратно свинчены стульчаки. Почему они изъяты, не ясно для незадачливого ума. Очевидно, однако, что сесть на такой унитаз нельзя, а взгромождаться на него всем телом крайне опасно: того и гляди — соскользнешь в самозабвении с коварного пьедестала и то ли рухнешь головой о каменный пол, то ли попадешь ногой, хрустнувшей в кости, в фекалии.

Над русскими легко глумиться, чем они сами и занимаются, не дожидаясь критики со стороны. Похоже, что ни одна нация на Земном шаре не отрицала себя с такой же категоричностью, как наша. Петр Чаадаев окрестил Россию «лакуной», Владимир Соловьев предрек ей растворение в сообществе христианских народов, Максим Горький с ненавистью отозвался о ее корнях — крестьянстве. «Пальнем-ка пулей в Святую Русь!» Я склонен думать, что представления о России как о спасительнице человечества — не более чем оборотная сторона нашей готовности к самоуничижению. Ведь все, для кого наше отечество было призвано нести миру истину — от Ивана Киреевского до Николая Данилевского и далее до евразийцев, — вели речь лишь о возможностях России, а вовсе не об ее актуальном состоянии. За рассуждениями о потенции страны просвечивает компенсаторное мышление: желание не быть в нехватке (не быть культурой с запоздалым возникновением философии, как того хотелось Киреевскому; не быть подражанием «романо-германскому» Западу, как на то надеялись Данилевский и евразийцы). Куда деваться из отсутствия, как не в навязчивое всеприсутствие, находящее себе выражение в идее нации, избранной Промыслом в качестве образцовой в планетарном масштабе? Мудрый Сталин, вероятно, ощущал возместительную ущербность русского мессианизма и поэтому сделал свою державу местом, в котором никогда не было недостачи, пусть хотя бы в (присвоенных ею) технических изобретениях.

Вопрос о том, почему русские относятся к себе как к дефицитарным существам, неотторжим от вопроса о том, почему унитазы в Публичке в приказном порядке лишены сидений (интересно, где они хранятся?). Дело не в том, что нам действительно чего-то не хватает, а в том, что нам — дабы обрести национальную идентичность и сохранять таковую — нужно бесперебойно утверждать отсутствие самого необходимого. До Григория Сковороды на Украине и до Чаадаева в Великороссии у нас не было оригинальной философии не потому, что восточные славяне не способны к отвлеченному мышлению (читали же они с увлечением переводы из Дионисия Ареопагита), а потому, что этот вершинный дискурс был намеренно (как стульчаки в храме Буквы и Духа) изгнан из обращения (старец Филофей гордился тем, что он, сельский человек, не обучен афинской мудрости). Петровские реформы проводились так, как если бы на Руси не было внутренних сил, чтобы держаться вровень с Западом (но они были: начиная со Смутного времени страна вровень с европейскими соседями переживала рост барочной культуры — как придворной, так и низовой). Славянофилы-романтики мечтали вернуться в допетровскую Русь, не видя вокруг себя национального своеобразия (оно состоит у нас в том, что его всегда ищут). Как только в Российской империи намечалось избавление от недостач, допустим, благодаря развитию промышленного производства, в протесте против незаслуженного благополучия крайне правые (обер-прокурор Синода Константин Победоносцев) объединялись с крайне левыми (революционными партиями), одинаково выступая борцами с капиталом. В конце концов, большевикам удалось создать долгосрочное общество тотального дефицита — вечной и бесконечной «очереди», изображенной в первом романе Владимира Сорокина. Тоталитаризм — кульминация русского самосознания, его наиболее адекватное воплощение. Но разве посттоталитаризм, грезящей если не о восстановлении сталинского сверхгосударства, то хотя бы о праве России иметь поодаль от себя зоны влияния, не все то же порождение нашей всегдашней неполноценности?

Не знаю, откуда она взялась. С княжения ли варягов, с церковного ли подчинения Киева Византии? Установление генезиса — важная задача, но ее решением можно пренебречь, когда дело касается неизбывной национальной черты, принципиально не меняющегося модуса русского существования. Пишущий этот текст — русский, чистопородней не придумаешь. Сообщаю это для того, чтобы у читателей не сложилось впечатления, что у меня есть позиция по ту сторону этноса, который я обсуждаю. Я недостаточен вместе со всеми моими соотечественниками — и как раз поэтому провел значительную часть жизни в чужеязычной немецкой среде в роли того, кто не может отождествить себя с большинством, встроиться в общество уже по праву рождения. Не из этого ли же стремления к пребыванию в меньшинстве, в положении слабого и обездоленного все накатывавшие одна за другой волны русской эмиграции? У нее были и политические, и экономические причины, но, сверх того, она подтверждала глубоко русскую уверенность в том, что жизнь есть бедствие. Одних это убеждение гнало в рассеяние, других толкало к проведению автогеноцида — к государственному террору, направленному на нигде не виданное уничтожение народонаселения в одной отдельно взятой стране.