3.

Обесправливание интеллектуального опыта не случилось бы, если бы он, господин истории, сам не подверг себя обытовлению, не уступил доксе своих командных позиций в социокультуре. Начиная с 1960–1970-х годов ментальная практика стала все заметнее стирать свою специфику, ринувшись навстречу тому, что Гуссерль определил терминомLebenswelt. Роковое свидание разыгрывалось в поп-арте; в пухлых пляжных романах, обогащавших издателей и авторов, но не требовавших от читателей особых умственных затрат; в так называемыхculturalstudies— исследованиях, имевших предметом массово-низовой “символический порядок”; в социологии Ирвинга Гофмана и Мишеля де Серто, изучавших спонтанную театрализацию повседневности и тактические хитрости, к которым прибегает обыватель, чтобы преодолеть стратегии, навязываемые ему государством и корпорациями. На первых порах постисторизм утверждал себя посредством “снятия” историзма, оставаясь верным неофилии, но расходуя творческий пафос на превознесение гипокреативности, на замещение бытия не инобытием, а бытом. Позднее, в последнее десятилетие ХХ столетия, Другое — как идеальный продукт, как практика Духа, как сам смысл — было окончательно принесено в жертву данному, злобе дня, текущему моменту[6]. В той мере, в какой мы не можем покинуть данное, мы вынуждены, чтобы действовать, комбинировать и рекомбинировать его элементы, то есть отдавать себя во власть и произвол операционализма. Vitapraesente, воцарившись в глобализованном обществе, вызывает крахрепрезентативности, в какие бы формы та ни выливалась прежде, когда сверхдержавы еще вели борьбу за мировое господство, когда избиратели еще не были разочарованы в деятельности партий, когда эмпиризм еще не подавил теоретизирование — когда, одним словом, история еще надеялась, что у нее есть представительное, легитимирующее весь ее ход будущее. Испытывать ностальгию по временам “холодной войны” и отчетливо структурированному бицентричному миру не приходится. Речь идет не о славном прошлом и дурной современности, но о фатуме истории, которая не щадит в своей изменчивости даже себя, свою собственную идею, заключенную в том, что Другое — всегда другое, что оно неупразднимо никаким его переходом в наличное.

Одна из последних книжных сенсаций — труд берлинского литературоведа Йозефа Фогля “Призрак капитала”, где разные политэкономические учения разбираются в связи с нынешним финансово-хозяйственным кризисом[7]. Если коротко суммировать взгляды Фогля, то они сведутся к тому, что всяческие модели саморегулирующегося рынка (они берут исток вXVIIIвеке, у Бернарда де Мандевиля и Адама Смита) базируются на представлении о времени как “неисчерпаемом ресурсе”, тогда как на деле оно исторично и, следовательно, неэкономично, обманывает ожидания производителей товаров и кредиторов, складывающиеся в “опытном пространстве”[8]. Как ни близок мне историзм этой концепции, нужно все же признать, что она приложима лишь к промышленным спадам и биржевым катастрофам прошлого, но вряд ли объясняет теперешнее неблагополучие в экономике. Сегодняшний кризис являет собой не просто обычную “перипетию” рынка, обусловливаемую тем, что рост инвестиций неизбежно влечет за собой обесценивание капитала. Текущие неурядицы означают, вразрез с бывшими ранее, не конфликт настоящего с грядущим, а безбудущность настоящего.

Вообще говоря, биофизическому опыту не известны потрясения изнутри — они вторгаются сюда извне, в качестве природных катастроф и безрезультатных проб, каковые могут быть исправлены по мере дальнейшего экспериментального ознакомления субъекта со средой. И напротив: духовная практика имманентно кризисна. Она, собственно, и есть умственное переживание критического состояния — овнутривание порога, разделяющего живых и мертвых, посюстороннее и потустороннее, присутствующее здесь и сейчас и недоступное для органов чувств. Локализованная таким образом, она развивается благодаря самокритике, которая делается ее аутопойезисом. В то же время удвоение бытия, сообщающее ему смысловую глубину, предполагает, что у него есть запас прочности. Конституируя воображение, это дублирование может интерпретироваться по-разному (как вера то в загробное достояние, то в сверхчеловека и так далее), но не подлежит само по себе отмене. Кризисы, в которые постоянно впадает семантический опыт, им же и разрешимы — превозмогаемы в перетолкованиях сущего, находящих новое референтное содержание (новый троп) бытия и тем самым поступательно изощряющих интеллект. (Жак Деррида называл эти реинтерпретации “отсрочкой” смысловой фиксации, что уводит в сторону от подлинного понимания проблемы.)

Пока прагматический человек не сталкивается с внешними препятствиями, пока удовлетворение его нужд автоматизировано, пока он поглощен оценкой ситуаций, не задумываясь об их смысле, его жизненный мир стабилен, а если и переиначивается, то только в зависимости от начинаний высоколобой элиты. Сегодняшнее положение вещей, однако, таково, что докса монополизировала господство над обществом, довлеет себе, исполняет роль, которая ранее принадлежала духовной культуре. Вместе с этой ролью докса переняла у Логоса присущую ей кризисность, не имея собственных сил для выхода из затруднений. Длящаяся и усугубляющаяся на наших глазах ненадежность глобального рынка — не что иное, как коллапс доксы, отнюдь не избываемый с помощью тех (полу)мер, к которым прибегают государства, вливая денежные средства в пошатнувшееся финансовое и индустриальное хозяйство. Взаимодействие государства и частного предпринимательства было фактическим аналогом двумирия, представшего умозрению. Отличие сегодняшнего кризиса, скажем, от Великой депрессии конца 1920-х — начала 1930-х годов или даже от банкротства “новой экономики” Кремниевой долины (2001) в том, что аналоговое, посюстороннее двумирие перестало бесперебойно функционировать, лишившись своей основы в разграничивании бытия и инобытия. Государства, снабжавшие деньгами лопающиеся банки и стагнирующую промышленность, попали в долговую ловушку и очутились на грани дефолта. Деньги — репрезентанты товаров. Сколько ни печатай государство банкнот, их все равно не хватит, еслиvitapraesenteне имеет альтернативы. В кризисе сейчас и власть капитала, и власть над его перераспределением — этатизм.

Кризисы были преодолимы в капиталистической экономике, поскольку та была интегрирована в историю Духа, следовала за ней как ее производственное и финансовое подобие. В последние же годы мы имеем дело не с несостоятельностью капитализма, не с очередным (циклическим) расстройством рынка, а с концом смыслопорождения, с прекращением идейного накопления, с умственной нищетой. Можно сказать, что семантическая практика с ее тягой в запредельность фантомна, что у бытия нет смысла, что история культуры была ошибкой. Именно так и считали постмодернистские разоблачители симулякров и адепты “аналитической философии”, пытавшиеся освободить язык от полисемии и тропичности, а человека — от соблазна заглядывать в мистическую инобытийную даль. Чтобы оспорить такое взятие назад исторического творчества, было бы излишне прибегать к теоретическим аргументам. Достаточно посмотреть на биржевые сводки.

Инфляция и героизм. Философский комментарий

Опубликовано в журнале: Звезда 2011, 6

Сколь бы успешными ни были производственные показатели в Китае и в Германии, кризис, грянувший осенью 2008 года, еще отнюдь не преодолен. Он принял иные, чем тогда, формы. Одна из них состоит в том, что за государственные расходы по спасению лопнувших банков и рабочих мест на предприятиях, оставшихся без заказов, надобно отныне отвечать народонаселению, которое столкнулось с удорожанием жизни. Рост цен на потребительские товары нельзя объяснять только биржевыми спекуляциями, взвинчивающими стоимость нефти, зерна, хлопка и прочих даров природы. Ведь эти, приостановившиеся было, спекулятивные операции оказываются снова возможными постольку, поскольку государства, восстанавливая рухнувшую конъюнктуру, затопили финансовый рынок дешевыми деньгами. Один лишь Центральный банк США выкинул в обращение в период острого кризиса экономики 600 миллиардов долларов. При нынешнем мирообъемлющем единстве хозяйственной системы неудивительно, что ни одна страна не заинтересована в упадке другой и следующем отсюда сужении рынка сбыта. Государственные облигации, выпускаемые в США для возмещения расточительной монетарной политики, скупает Китай (завладевший уже двадцатью процентами этого капитала), а за долги Греции и Ирландии ручаются богатые участники Европейского союза. В накладе остается рядовой покупатель. Инфляция, становящаяся все более заметной, являет собой обложение налогоплательщика неузаконенной дополнительной данью, которую вменяет ему сговор правительств с частным предпринимательством и между собой.