Объявляясмерть субъекта и подставляяна его место то «соблазняющий объект» (Жан Бодрийар), то ego (Жан-Люк Нанси), то шизоидную полиидентичность (Жиль Делёз и Феликс Гваттари), постмодернизм далеко неспроста перестал интересоваться старостью. Янкелевич принадлежал к поколению, предшествовавшему постмодернистскому. Забытая философами, старость попала в ведение частных наук, прежде всего биогеронтологии и социогеронтологии, а также психологии.[2]Я не буду вдаваться здесь в споры специалистов о том, какой нейрональный механизм ответствен за старение: гиппокамп или префронтальный кортекс; что пролагает дорогу к смерти: молекулярные изменения в клетках (теория «свободных радикалов»), расстройство в производстве иммунной системой антител или накопление ошибок в процессе редупликации ДНК. Какова бы ни была объяснительная сила той или иной гипотезы о причинах старения, выдвигаемой биологами, они рассматривают человека, завершающего свое существование, только как страдательную величину. Между тем старение — это взаимодействие дряхлеющего организма и самости, каким-то способом отвечающей на возрастные преобразования тела, приспосабливающейся к ним, борющейся с ними либо депрессивно сдающейся на волю победителя. Биогеронтологияоднобока, поскольку отчуждена от стареющего субъекта, ставшего ее объектом. То же самое приходится сказать о социо-геронтологии.Куда бы она ни направляла внимание: на совершающийся переход от послевоенного общества с высокой рождаемостью (Baby Boom Generation 1946—1960) к обществу, весомую долю которого составляют пенсионеры, на рост — вместе с возрастом — зависимости индивидов от социальной среды, на дискриминацию безбудущностно-непроизводительных членов коллектива («ageism») или на что-то еще, она видит старение извне, концептуализует его с позиции социума, где оно охватывает лишь однуиз многих групп, то есть с позициидругого, чем оно само.

Задачу по проникновению вовнутрь субъекта старения должна была бы решать психология. Однако в той мере, в какой она (в последнее время все больше и больше) заражается биодетерминизмом и объективизмом, она ограничивается регистрацией все тех же внешних проявлений сенильности (например, тестируя интеллектуальный уровень пожилых людей или измеряя быстроту их реакций и т. п.). Нынешнему сближению психологии с естествознанием предшествовала ее устойчивая сосредоточенность на детстве и патологиях. Родившаяся накануне ХХ в., молодая наука искала себе соответствие в исследуемом материале и остраняла его в расчете на сенсационную информативность. Конечно же, старение может принимать патологические формы (почти 5 % из тех, кому перевалило за шестьдесят, страдает на нашей планете деменцией). Но по своей сути оно — естественное развитие организма, а не отклонение от нормы. Как таковое оно вовсе не занимало умы психологов-первопроходцев.[3]Понятно, почему изучение старости взяло старт не в психологии, а в физиологии — в работах нобелевского лауреата Ильи Мечникова, который связал ее наступление с «гнилостными процессами в кишечнике» («La vieillesse», 1904).[4]Как и Фрейд, надеявшийся средствами психоанализа избавить больных от душевных расстройств, Мечников ставил перед наукой в «Этюдах оптимизма» (1907) цель преодолеть (а не «продлить») старость. Теперешний естество-испытательный крен в психологии старения — поздний результат той ранней победы, которую одержала над ней биогеронтология.

Когда в 1930—1940-х гг. психология все же постаралась восполнить упущенное и обратила взгляд на старость, та предстала перед ней в мифопоэтическом обличье. В сочинениях, опубликованных в это время Карлом Густавом Юнгом, «старый мудрец» фигурирует наряду с прочими архетипами коллективного бессознательного, символизируя дополнение к сознательным проявлениям воли, их превосхождение и воплощая собой водителя душ (психопомпа). В книге о Моисее («Der Man Moses und die monotheistische Religion», 1939) Фрейд, как и его ученик-соперник, коснулся старости в качестве авторитетного возраста.В «большом человеке», Моисее, он нашел подтверждение своей прежней теории («Тотем и табу», 1912), согласно которой социокультура берет начало в первобытной орде, когда братья, убившие отца, испытывают чувство вины за содеянное и учреждают патриархат, заключая общественный договор и обнаруживая готовность подавлять инстинктивные вожделения.Прямое отражение такого положения дел — Моисеево единобожие, его «религия Отца». Эдипализация архаического человека крайненеубедительна. Но речь сейчас не об этом. И Юнг и Фрейд черпают представления о старости из текстов с неверифицируемым содержанием: первый — из сказочного фольклора, второй — из Ветхого Завета. Чем более старость попадает в распоряжение прогрессирующих биологических дисциплин, тем неизбежнее психологи доверяют трансисторическому, как бы всевечному, знанию о ней — мифу, отстаивая тем самым свою специфику в «споре факультетов».

Даже в модели «жизненных циклов», к разработке которой Эрик Эриксонприступил в середине прошлого столетия и которая получилапризнание в современной геронтологии, старость все еще не избавлена от мифопоэтических коннотаций. Она остается здесь временем мудрости, хотя Эриксон и присовокупляет к этому свойству старости другие признаки (например, склонность пожилых людей к отчаянию, их догматизм и т. п.). Мудрость, по формулировке Эриксона, органична для человека, которому «перед лицом смерти» приходится «интегративно» помыслить «самое жизнь».[5]Стоит заметить, что Хайдеггер написал свой прославленный трактат (1926) о бытии, взятом в перспективе смертного существа, в тридцать семь лет. Мудрость не является возрастной привилeгиeй. Как бы мне, по соображениям лично-возрастного порядка, ни было жаль, но геронтологи-экспериментаторы опровергли легенду о том, что sapientia нарастает с годами.[6]

Итак, психология не слишком преуспела в попытках подступиться к старению. Меня тревожит вопрос, только на первый взгляд кажущийся праздным: а теплится ли вообще душа в изношенном теле? В известном смысле она оттуда постепенно улетучивается. Разные склады психики, сформированные теми или иными детскими травмами, нивелируются на закате дней. Разумеется, такое уравнивание характеров от-но-сительно, не полно. Принадлежность индивида психотипу не исчезает вовсе, но она отступает все же на задний план, когда мы — какова бы ни была наша идентичность — вынуждены конфронтировать с организмом, переставшим быть послушным орудием души, исполнителем ее капризных заданий. Старение — отрицательный коррелят подростковости: в первом случае в работу себе довлеющей психики вмешивается мортальное тело, во втором — сексуальное. В обеих ситуациях наш сокровенный мир приходит в смятение. Самость ищет выход из кризиса. В период полового созревания она находит эту развязку в экстазе, в рвущейся за свой предел плоти. В свой черед, потеря прокреативной энергии и телесный упадок компенсируемы только за счет внутренних ресурсов, которыми располагает самость. Старение реорганизует психику так, что та логизируется, производя умозаключения (чаще имплицитные, чем эксплицитные) из появления смерти на горизонте наших ожиданий. Старость не столько психична, сколько логична (логика же убийственна). Подчас я не могу вспомнить, налил ли я воду в кофеварку, так как мозг, помимо моей воли, пришел к выводу, что весь введенный в него прежний опыт, запечатленный в устойчивых нейрональных связях, малоценен по сравнению с тем, что вскоре неумолимо грянет, что пока не было практикой.

Цейтнот делает престарелых нетерпеливыми потребителями мгновений, в которые не укладывается волеизъявление, простирающееся из сегодняшнего дня в завтрашний, в которых захлебывается атакующий, увековечивающий себя модернизм. Сверх прочего, человек выступает на последнем отрезке своего пути субъектом par excellence еще и потому, что все менее и менее выражает себя в совершении действий, смешивающих его со средой. Homo senilis — скорее созерцатель, нежели активист, сколь бы ни хотелось ему про-должить овнешнение своей психики — своих фантазий и затаенных желаний — в разыгрывании жизненного спектакля. То, что принято считать мудростью седовласых патриархов, есть не что иное, как их воздержание от прямого действия, как их осторожничанье и наложение на себя некоей аскезы. Конфуций ставил себя в пример другим, заявляя, что с семидесяти лет он следует влечениям сердца, никак не нарушая меры. Поздний Лев Толстой призывал к отказу от брака и соития с женщинами. Махатма Ганди проводил политику ненасильственного протеста — мировой успех эта стратегия принесла ему на склоне лет (хотя бы он и начал разрабатывать ее раньше — до того как стал всеиндийским лидером). Сюда же входит упорно-консервативное нежелание дряхлого папы Бенедикта XVI реформировать католическую церковь, несмотря на сотрясающие ее сексуальные скандалы, вызываемые священниками, которые не выдерживают испытания целибатом. Чаще всего, однако, старческое созерцание вовсе не идеологизирует себя, как бы проваливается вовнутрь индивидов и не дает тем самым возможности сказать, умен или глуп предающийся ему субъект. Старость должна была бы сделаться предметом изучения для минус-психологии, или, если угодно, психологики.Но к чему изобретать новые науки, если то, что не подвластно существующим, уже издавна притягивало к себе философию?Именно геронтософия, сконцентрирован-ная на ло-гике, имманентной старению, способна дополнить био-и социогеронтологию.