Если исполнитель роли (допустим, профессиональной) разыгрывает ее мастерски или неумело, адекватен ей или нет, то статус расположен вне контраста между истиной и фальшью, он имеет смысл, но не значение. Династические элиты (аристократия) — реликт сенильного общества: модернизируясь, оно сужает объем статуса, который был дарован всякому, дожившему до седин, до частно-семейного, передаваемоего из поколения в поколение по нисходящей линии так, что он вменяется и детям. В современном мире, заполненном (по меньшеймерев индустриально продвинутых странах) пенсионерами, быть престарелым подразумевает выход из социальной роли, что десакрализует, формализует ее противочлен — статус («Граждане, уступайте место в вагонах пожилым людям…»).
В древнейших и традиционных социокультурах старость как сугубый смысл, управляемый лишь внутренней логикой, втягивается в абсурдную карнaвализацию. Ряженые эротизируют на святках покойников, которыми они притворяются. В. Н. Топоров прочел в святочных играх следы мифа о рождении первой смерти.[14]Переходные ритуалы привносят мертвое в живое, но диалектика такого родагиблогосуществования заключается в том, что и Танатос обретает витальность. В этом перевороте — вся суть праздничности (в том числе перерывов в труде, необходимом для удовлетворения жизненных потребностей: паузы приостанавливают время, которое, тем не менее, никуда не исчезает). Без старости, без взаимодействия смысла с бессмыслицей, не было бы не только войны, но и праздничного веселья.[15]Примордиальное общество приурочивает праздники к моментам завершения одних сезонов и начала следующих. Старость, было ска-зано, не отвечает космическим ритмам. Чреватая карнавальным абсурдом, она, однако, добивается соответствия природному строю, снимает в эйфорическом самозабвении свое несовпадение с ним.
У меня нет никаких возможностей разбираться здесь в том, как происходило перевоплощение мифоритуального человекависторического.Замечу лишь, что оно было длительно-постепенным и что эта эволюция от смысла к значению приняла революционный характер в религиозном представлении о земной персонифицируемости Божественного Логоса — о Христе.Отрясая с себя сенильность (в других терминах: «ветхого Адама»), социокультура сделала ставку на Бога-Сына, на смену поколений, на уникальную конкретность истины.
Превращение преисторического общества в историзуемое ознаменовалось среди прочего возникновением философии, которая вызрела, не следует забывать, внутри мифа. Концептуализуя старость, философский дискурс перспективирует ее заново в сравнении с архаическим сознанием, делает ее из пункта отсчета для устроения символического порядка, каким она была прежде, предметом, требующим постижения, не само-разумеющейся. Но при всем том умозрение, наследующее мифоритуальному прошлому, не порывающее с ним бесповоротно, понимает старость либо как восхождение к все-знанию, либо как возраст, лишенный специфики, ко-торая выделила бы его из других периодов жизни. В платоновском диалоге «Федон» Сократ рассуждает о старости как о времени, когда телесность убывает настолько, что освобождает Дух из своей тюрьмы и позволяет ему углубиться в то, что только и достойно рефлексии — в смерть. В трактате о старости («De senectute», 44 г.дон. э.) Цицерон настаивает на том, что она никак не препятствует делам (к примеру, наслаждению от земледелия). Для еще одного позднего стоика, Марка Аврелия (II в.), каждое мгновение может стать последним, почему долгое пребывание на земле не отличаетсяоткраткого. В эпоху Ренессанса эту идею подхватит в первой книге своих «Эссе» (1580) Монтень. Чаще всего люди гибнут, пишет он, раньше положенного им срока; старость — дар, но она так же смертоносна, как и остальные участки жизненного пути. Постмодернизм, проигнорировавший старость, довел философскую традицию, согласно которой поздние годы человека не информативны, до логического завершения. К чему думать о них, если они не сообщают ничего нового о нас? Линия же Платона была продолжена философствующей психологией первой половины ХХв., о которой уже говорилось. В обеих своих версиях философский взгляд на старость успокоителен, апотропейен: ее не нужнобояться толи по той причине, что изнашивание плоти благоприятно для торжества бессмертного разума (Платон), то ли по той, что жизнь всегда ненадежна, с одной стороны, а с другой — отправляема независимо от своего стажа. Вот главная апория философского дискурса: он оперирует доводами, дабы добыть истину, но на самом деле таит в своих недрах смысл, перенятый у мифа.
Если философия рационализировала мифоритуальную сотериологию, пытаясь придать ей аргументативность, то фактическое обхождение исторического человека со старостью взяло курс на выработку средств, облегчающих пожилым их положение. Чем больше ис-торизма, чем просторнее кладбище, на котором покоится футурология, тем яснее, что спастись нельзя и что нужно искать компромисс между «принципом надежды» (Эрнст Блох) и не внушающeй оптимизма реальностью. При всем своем уповании на загробное воздаяние иВторое пришествие средневековье все же пеклось об организции особой среды для престарелых, в которой те могли бы найти себе опору: в XII—XIII вв. в Западной Европе распространяются, как отмечает Филипп Арьес, похоронные корпорации, оказывавшие помощь беднякам при погребении и обеспечивавшие церковную заботу о душах умерших.[16]По ходу индустриализации к традиционным и поздней-шим социальным мероприятиям по защите и консервации старости (включая сюда монастырское призрение одряхлевших мужчин и женщин, устройство богаделен или современную институционализацию ухода за пораженными старческой деменцией) прибавляются технические инновации: будь то инвалидные коляски, зубные протезы, слуховые аппараты, бетa-блокаторы, виагра или, скажем, страховые договоры. В государствах с высоким уровнем дохода на душу населения старость стала люксусно-комфортной, оккупировав курортные поселки и океанские лайнеры, предназначенные для круизов. Старость, порождающая смысл, лишилась его, получив взамен техническую оснастку, попав в распоряжение промышленности, повернувшись к нам своей прагматической, а не семантической стороной (чему соответствует успех био-и социогеронтологии). Схема Освальда Шпенглера, сообразно которой духовная культура перерождается в процессе изменчивости в цивилизацию,срабатываетдалеко не повсеместно в истории. Но эта модель, бесспорно, приложима к переходу от греческих полисов к Римской империи. Пастернак сравнил старость с Римом, с исключительным чутьем угадав в ней тот возраст, в борьбе за который цивилизация побеждает культуру. Между прочим, средневековые похоронные братства, генезисом которых Арьес не интересовался, ведут происхождение от таких же союзов, заключавшихся рабами в античном Риме.
Потеря старостью смысла была с шокирующей откровенностью уловлена поэтами авангарда. Маяковский призывал в поэме «150 000 000»: «Стар — убивать. / На пепельницы черепа».[17]Старость избыточна здесь, каковой она могла выступать и в архаических жертвоприношениях, однако очищение от нее ведет у Маяковского не к вечному возвращению однажды утвердившегося и предохраняемого от деградации миропорядка, но к новому началувсегочто ни есть, к радикальной историзации сущего. В «Письме двум японцам» (1916) Хлебников обратился к своим адресатам с предложением «в реках разводить крокодилов» и «исследовать состояние умственных способностей у старших возрастов».[18]Программа Хлебникова состояла в том, чтобы институционально отделить молодежь от тех, кто увязает в прошлом, и объявить войну государству престарелых. Апологетизируя ювенильность, авангардистский утопизм отпадаетоттрадиционного, идеализировавшего патриархальное общество, помещает праотцов в гетто, подлежащее разрушению. Пастернаковский Рим старости, в котором разыгрывается «гибель всерьез», — трезвое отречение бывшего футуриста от проекта, некогда выдвинутого его друзьями и единомышленниками[19], и косвенное объяснение того, откуда проистекала авангардистская геронтофобия.