Всем, кого видишь в части, передавай привет от меня, без различия рангов и званий, а моим разведчикам — особо. Крепко жму тебе руку и желаю удачи. Хотел бы написать ещё, но Палочкин торопится. Не терпится ему в часть, и я его понимаю. Твой Андрей».

Сомин кончил читать и спрятал письмо в карман. Бодров поднял кружку:

— Ну, за Андрея, за комиссара Яновского, за всех наших раненых, чтобы скорее возвращались!

Распахнулась дверь землянки, ветер задул коптилку. Из темноты раздался голос вахтенного командира:

— Лейтенант Бодров, младший лейтенант Сомин — к начальнику штаба!

Бодров быстро выпил.

— Опять машины таскать! — Он закусил куском солонины и, сняв с гимнастёрки ремень, надел его поверх шинели. Сомин последовал примеру Бодрова.

— Вот тебе и Новый год!

Новый год они встретили у костра, разложенного на крохотном сухом пятачке, среди непролазной грязи. Уткнувшись друг в друга, стояли тёмные машины со снарядами и продовольствием. Мокрый снег падал крупными хлопьями. В воздухе они казались белыми, но, долетев до земли, исчезали в тёмной гуще. До утра пробку надо было разогнать, потому что с рассветом появится авиация.

Будили уснувших шофёров, вытаскивали из-под брезентов продрогших бойцов, сопровождавших машины на передовую.

Эти машины везли к фронту снаряды, патроны, сухари, перловую крупу, красные бараньи туши, шинели, бинты, махорку — все, что каждодневно отнимает в огромных количествах у страны фронтовой солдат, не давая взамен ничего, кроме своей крови. Но, оказывается, мало одной крови. Фронт — не только свист осколка и грохот бомбы. Фронт — чёрный труд через силу, без отдыха и срока, грязь по колени и грязь под рубахой, мокрый сухарь, ледяная кора шинели, обломанные до корней ногти и глоток болотной воды из-под колёса.

Эту истину Сомин крепко усвоил в зимние месяцы в щели Шапарко, у станицы Шапсугской.

— И дал же черт такие название! — сказал кто-то из сидящих у костра. От мокрых сапог, протянутых к огню, подымался пар. Шипел сырой валежник. Закопчённый котелок не хотел кипеть.

— Это такое племя здесь жило когда-то. Горцы — шапсуги. Очень воинственные люди, — объяснил Сомин.

— Чего ж эти воинственные люди, дурни они этакие, жили в такой мрази, когда за перевалом — море, а чуть подале Геленджик, сады…

— Ну, в Геленджике тоже не сахар! — вставил своё слово шофёр машины, направлявшейся из Геленджика в Шапсугскую. — Там сейчас норд-ост валит с ног, а немцы бухту минируют.

— Хрен с ними, хай минируют, — ответил тот, кто интересовался этимологией названия станицы.

— Много ты понимаешь! Мины морские здоровейшие спускают на парашютах, а норд-ост тащит их в море. Так, немцы, чтоб не обмишулиться, кидают с запасом — далеко от берега. Сядет такая дурёха на крышу — и целого квартала нет, как корова языком слизнула!

Сомин с трудом разогнул колени, встал и, прихрамывая на обе ноги, пошёл к дороге:

— Подъем, товарищи! Отдохнули.

Матросы на ходу докуривали цигарки, обжигая пальцы остатками драгоценной махорки.

— Подкладывай ветки под колёса. А ну, взяли! Р-раз, ещё раз!

Заливая толкающих грязью, бешено буксовало заднее колесо. Взвизгивал, фыркал и снова глохнул мотор. Над Кабардинским перевалом таяла новогодняя ночь. Обычная ночь, без всяких подвигов.

Возвращаясь на рассвете, Сомин зашёл по дороге в санчасть. Ноги болели так, что он был не в состоянии дойти до своего подразделения. Санчасть помещалась в самой станице, во второй избе от угла, рядом со штабом. Войдя, Сомин увидел Людмилу, которая выделялась среди всех окружающих бодрым и опрятным видом.

— Ты что такой хмурый, Володька? Опять всю ночь таскал машины?

— Ага! И потом ноги очень болят. С Новым годом тебя! Юра здесь?

— А я забыла, что Новый год. Вот жизнь!

— Юра здесь, Людмила?

— Какой Юра?

— Ты что — спьяна или спросонок? Старший военфельдшер, твой начальник.

— Нет больше старшего военфельдшера. Добился-таки своего. Вчера была целая катавасия. Немцы просочились в балку Железную, и Юра там был, как на грех. Собрали с Клычковым каких-то солдат и ударили в штыки. Представляешь? — Она подала Сомину горячую кружку и два куска сахару. — Скидай шинель. Погрейся.

— Ну, и дальше? Бодров что-то говорил на этот счёт.

— По штату положен в полку командир взвода автоматчиков. Так представляешь, после этого случая Горич упросил капитана третьего ранга назначить его на эту должность.

— А санчасть? Что-то ты заливаешь, Людмила. Не знал за тобой этой способности.

— Ты пей и молчи. Я ещё налью. В полковой санчасти положены два врача, сестра и санинструкторы. Скоро приедет к нам доктор. А Юра — посмотришь, так и закрепится строевым командиром. Клычкова взял себе помкомвзводом.

— Комедия! — отозвался из-за стола матрос, который зачем-то пришёл в санчасть и тоже остался пить чай. — А ты что ж, Людмила, не идёшь командиром батареи?

Сомин засмеялся:

— Она уже была. Помнишь, как ты подавала команду по самолёту?

— И не хуже тебя. Скидай сапоги! Что у тебя с ногами? Вот приедет новый доктор, уйду отсюда непременно.

Сомин поморщился, снимая сапог:

— Ч-черт, болит! Куда ж ты уйдёшь? В разведку?

— Почему обязательно в разведку? К тебе, дураку, пойду самолёты сбивать. — Она нетерпеливо дёрнула мокрую портянку и ахнула:

— Володенька, милый, как же ты ходишь?

Нога была покрыта громадными нарывами. Некоторые уже лопнули. Гной смешался с грязью, которая натекла через голенища во время ночной работы. Потянуло запахом падали. Людмила, намочив кусок марли в перекиси водорода, принялась счищать гнойные корки:

— Это от грязи, от сырости. Ты уже не первый такой приходишь. Подожди! Сейчас смажу иодом.

Когда перевязка была закончена, Людмила дала Сомину новые байковые портянки, свои должно быть. А вонючие, пропитанные гноем бросила в ведро:

— Я постираю.

Вымыв руки, она уселась на колченогой лавке рядом с Соминым. Народ разошёлся. На носилках храпел санитар. Он не проснулся бы, разорвись рядом одна из тех мин, что немцы спускали в геленджикскую бухту.

— Ты ничего не знаешь об Андрее? — спросила Людмила.

— На, читай.

Она схватила письмо, как кошка мышь. Сомин следил за выражением её лица. Сначала Людмила краснела, беззвучно шевеля губами, потом кровь отхлынула от её лица, а в глазах заиграли знакомые Сомину бешеные огоньки.

Людмила дочитала письмо, и раньше, чем Сомин успел помешать ей, швырнула его в печку, но тут же вскочила и, выхватив из огня листок, загасила ладонью загоревшийся угол. Она ещё раз прочла письмо, аккуратно сложила его и вернула Сомину. Теперь её глаза уже не метали молнии. Она просто плакала.

— Я знала, мне Палочкин говорил про какую-то Марину. А мне он ни строчки… Даже привета не передал.

Сомин пытался её утешить:

— Так он же передал, вот читай: «Всем, кого видишь в части, передавай привет от меня, без различия рангов и званий…» Значит и тебе!

— Спрячь это письмо, чтоб я его не видела! Пусть целуется со своей образованной Мариной!

Сомину было и смешно и грустно. «Баба — есть баба», — как говорит Бодров. Он взял платок Людмилы и вытер слезы, бежавшие по её щекам.

— Ну зачем ему целоваться с той врачихой? Она, наверно, некрасивая совсем, во всяком случае, не такая, как ты. Ты же красивее всех!

Сказав эту фразу, он усомнился в своей искренности, и вдруг внезапная мысль озарила его уставшее сознание, как артиллерийская вспышка: «Марина Константиновна! Отца Маринки зовут Константин Константинович. Это — она, моя Маринка, которая на самом деле красивее всех!»

Теперь Сомин перечитывал письмо новыми глазами: «Нет, этого не может быть. Когда началась война, Маринка перешла на третий курс. Что же, она за год стала врачом?» — Сомин не знал об ускоренных выпусках военного времени. — «Но судя по тому, что пишет о ней Земсков, очень похоже на Маринку. Конечно, она в него влюбится. Можно ли не полюбить Андрея?»