Указания Булера относительно мирного сосуществования писца и печатника могут оказаться сюрпризом для многих читателей:

Но что же стало с писцами? Что стало с разного рода переписчиками литературных произведений после 1450 г., когда вошел в употребление печатный пресс? Эти люди, работавшие в крупных скрипториях, по-видимому, всего лишь изменили свое название и стали именоваться каллиграфами. В любом случае они продолжали заниматься тем же, чем занимались на протяжении столетий. С одной стороны, следует помнить, что каллиграфы трудились главным образом или даже исключительно для богатых заказчиков. С другой — лишь в конце пятнадцатого или, пожалуй, в начале шестнадцатого века стало понятно, что каллиграфия превращается в прикладное искусство или, в худшем случае, в хобби. Конечно же, скриптории не могли конкурировать с возникающими издательствами, но некоторые из них выплыли, занявшись книготорговлей. Их сотрудники, однако, имели достаточно широкий выбор: либо поступить на постоянную службу к какому-нибудь состоятельному заказчику, либо стать бродячим писцом и путешествовать по всей Европе. Некоторые писцы переходили, так сказать, во вражеский лагерь и сами становились печатниками; впрочем, те из них, кому судьба не улыбнулась, позже покинули свое место у пресса и вернулись к прежнему занятию. Имеются убедительные свидетельства в пользу того, что на писцов существовал спрос даже в конце пятнадцатого столетия (р.26, 27).

Как показывает Ашер, довольно нелегко определить ту связь событий и технологий, которая реализовалась в изобретении Гутенберга. Более того, в настоящее время вряд ли кто-то в состоянии ясно сформулировать, что же именно изобрел Гутенберг. Если прибегнуть к шутливому совету Джойса, мы должны или «погрузиться в самую глубину, или не касаться картезианского источника».[149] Лишь в нашу эпоху люди заинтересовались проблемой: что такое бизнес? Ответ Б.Дж. Мюллера-Тима на этот вопрос гласит, что это машина для создания богатства, пришедшая на смену семье как форме накопления богатства в доиндустриальную эпоху. Дж. Т. Гильбод, отвечая на вопрос «Что такое кибернетика?», ссылаясь на труд инженера и архитектора Жака Лафита, пишет (р.9, 10), что тогда как сегодня никто уже не ставит под сомнение «важность умения использовать машины»

…двадцать пять лет назад, как указывал в своей книге Лафит, наука о машинах как таковая еще не существовала. Можно обнаружить лишь ее фрагменты, разбросанные там и сям в работах инженеров, в философских и социологических трактатах, в романах или эссе — но ничего систематического.

«Органоподобные конструкции человека» — вот что такое машины. От примитивного, изготовленного из кремня ножа до современного токарного станка, от непрочной хижины до оснащенных всевозможными удобствами современных жилищ, от простых счетов до сверхбыстрых калькуляторов — поистине необозримое поле для обобщений и построения классификаций! Понятие машины с трудом поддается определению, как и понятие живого организма; один выдающийся инженер как-то употребил выражение «искусственная зоология». Впрочем, такая дефиниция или классификация не является делом первостепенной необходимости.

Вот что об этом говорил Лафит: «Поскольку мы сами являемся их создателями, мы слишком часто впадаем в заблуждение, что мы знаем все, что нужно знать о машинах. Хотя изучение и конструирование машин всякого рода связано прежде всего с успехами механики, физики и химии, тем не менее механология — наука о машинах как таковых, наука об органоподобных конструкциях человека — не является ответвлением этих наук. Ее место следует искать где-то среди других научных дисциплин».

С егодня нам начинает казаться все более и более странным то, что человек так мало знает о том, что является делом его собственных рук. Александр Поуп иронически заметил по этому поводу:

Одной науки будет гению довольно,
Так узок ум, искусство ж так обширно.

Поуп хорошо понимал, что в этом-то и заключается формула Вавилонской башни. Но, как бы там ни было, вместе с Гутенберговой технологией мы вступаем в век машинного «спурта», ускорения. Принцип сегментации действий, функций и ролей распространяется повсюду, где только возможно. Как указывал Клагет, в своей основе это принцип визуального исчисления, открытый в период позднего средневековья, принцип, который заключается в переводе невизуальных параметров движения и энергии в визуальные термины и который составляет существо «прикладного» знания вообще. Гутенбергова же технология распространила этот принцип на письмо и язык, а также на способ фиксации и передачи знания как такового.

С Гутенбергом Европа вступает в технологическую фазу прогресса, когда изменение как таковое становится архетипической нормой жизни общества

Вполне естественно, что техника перевода невизуального в визуальное, едва будучи открытой и взятой на вооружение прикладным знанием, воспринималась как нечто совершенно новое. Филип Сидни в «Защите поэзии» утверждает, что ему удалось открыть важнейший принцип. Если философ учит, а историк поставляет примеры для философских принципов, то только поэт ставит все это на службу исправлению человеческой воли и возвышению человеческого духа:

Лишь несравненный поэт выполняет и то, и другое: ибо все, что только ни утверждает философ в качестве желаемого, поэт представляет нам воплощенным в совершенном образе вымышленного героя, сочетая в нем общую идею с отдельными примерами. Я говорю, что он создает совершенную картину, ибо поэт предлагает нашему уму образ того, что философ дает только в словесном описании, не поражающем души, не проникающем в нее, не овладевающем духовным взором так, как это удается образу.[150]

Еще более неожиданный пример перевода в новую форму мы встречаем в письме Декарта, сопровождающем в качестве предисловия его «Первоначала философии»: «…я желал бы, чтобы сначала всю ее просмотрели в один прием, как роман, чтобы не утомлять своего внимания и не задерживать себя трудностями… пусть он [читатель] вторично прочтет книгу с целью проследить связь моих доводов; однако, если он не сможет достаточно ее понять или не все доводы будут ему ясны, ему не следует унывать, но, подчеркнув только места, представляющие трудность, пусть он продолжает чтение книги до конца, не останавливаясь».[151]

Инструкция, данная Декартом своим читателям, — явное свидетельство изменений в языке и мышлении, связанных с книгопечатанием, а именно того, что больше нет нужды, как это было в устной философии, подолгу корпеть над каждым термином. Теперь достаточно контекста. Здесь уже много общего с сегодняшней ситуацией, когда встречаются два ученых, и один спрашивает другого: «В каком смысле ты употребляешь термин..?» — а тот отвечает: «По этому поводу почитай мою статью в последнем номере…». Как это ни парадоксально, но пристальное внимание к точным нюансам употребления слова — черта устной, а не письменной культуры. Ибо печатное слово всегда находится в обширном визуальном контексте. Но хотя печатный текст не поощряет внимания к словесным нюансам, он активно способствует унификации орфографии и значения, поскольку и то, и другое — предмет непосредственного практического интереса книгопечатника и его публики.

И вполне естественно, что первичной целью знания для письменной философии (и особенно философии печатной эпохи) становится «достоверность». (По этой же причине ученый в письменной культуре может рассчитывать на признание за точность, даже если ему при этом нечего сказать.) Однако парадокс заключается в том, что страсть к достоверности в печатной культуре должна пройти путем сомнения. Мы встретимся с еще немалым числом таких парадоксов, связанных с новой технологией, которая сделала каждого читателя центром вселенной и в то же время позволила Копернику отбросить человека из центра физического мира на периферию.