Энджи громко фыркнула, и я увидел, что она читает ту же страницу.

– Все понятно, – сказал я. – Столкновение на расовой почве.

Она кивнула:

– Зачем же ты, гад такой, сунул бедному мальчику автомат в руки и заставил нажать на спуск?

– Сам не знаю – находит на меня временами.

– Да разве так можно, Патрик? Надо было попробовать поговорить с ним, сказать, что, мол, понимаю – не от хорошей, ох, не от хорошей жизни взялся он за оружие...

– Не сообразил, – ответил я, швырнул газету на заднее сиденье и сел за руль.

Энджи продолжала читать, время от времени шумно втягивая воздух ноздрями. Наконец она скомкала газету и бросила ее под ноги.

– Как они смотрят на себя в зеркало?!

– Кто?

– Ну, те... кто пишет такую ахинею. «Расовая подоплека»! «Никогда не делал ничего плохого»! – Она продолжила, обращаясь к фотографии куртисовской мамаши: – А по ночам, леди, он, вероятно, псалмы поет?!

Я похлопал ее по плечу:

– Остынь.

– Но это же чушь собачья!

– Мать скажет все что угодно, чтобы выгородить сына. Ее нельзя осуждать.

– Ах, нельзя осуждать?! Так зачем припутывать сюда расовую неприязнь, если она хочет всего лишь спасти своего ребенка?! Скоро заявят, что и в гибели Дженны тоже виноваты белые!

Энджи еще долго распространялась на эту тему. В последнее время мне часто приходится слышать такое – да еще и не такое. Я и сам иногда впадаю в ярость, которой подвержены прежде всего люди белые, бедные и трудящиеся. Она охватывает их, когда безмозглые социологи принимаются объяснять нападения в Центральном парке «вспышкой неконтролируемых эмоций» и оправдывать действия зверья, твердя, что это реакция на многолетнее угнетение со стороны белых. А случись вам заикнуться о том, что это милое, породистое зверье (появившееся на свет с черной кожей) сумело бы, вероятно, проконтролировать свои эмоции и реакции, если бы белую женщину, занимавшуюся на аллеях джоггингом, сопровождала охрана, – вам мигом прилепят ярлык расиста. Эта ярость охватывает их, когда в газетах и по телевидению начинают муссировать и мусолить тему расы; когда группа белых, преисполненных, надо думать, самых лучших намерений, собирается вместе и разглагольствует о неискоренимых расовых различиях, завершая фразу неизменным: «Я, поверьте, не расист, но...»; когда судьи, силком внедрившие программу десегрегации школ, собственных деток учат все-таки в частных колледжах; когда недавно один окружной жрец Фемиды заявил, что у него нет оснований считать, будто уличные банды представляют собой большую опасность, нежели профсоюзы.

Эта ярость возникает, когда политики, живущие в Хайаннис-Порт, Бикон-Хилл или Уэллсли, принимают решения, оскорбляющие жителей Дорчестера, Роксбэри, Ямайка-плэйн, а потом идут на попятную, заявляя, что все же войны-то нет.

А война между тем идет. Но идет она не в оздоровительных центрах, а на спортивных площадках, не на лужайках, а на цементе, и воюют обрезками труб и бутылками, а в последнее время – и автоматическим оружием. Но пока она не прорвалась сквозь тяжелые дубовые двери, за которыми обсуждаются проблемы дошкольного образования и устраиваются ланчи с двумя порциями мартини, ее вроде бы и не существует.

Южные кварталы Лос-Анджелеса пылают десятилетиями, но большинство людей почувствуют запах дыма не раньше, чем пламя перекинется на Родео-драйв.

Пора определиться. Прямо сейчас. Ехать через все это в автомобиле вместе с Энджи до тех пор, пока четко не определим свое место в этой войне, пока точно не узнаем, где мы, пока не сможем, заглянув себе в душу, почувствовать удовлетворение от того, что там увидим. Однако в моей жизни все идет по кругу и возвращается ко мне нерешенным.

– Полагается спросить: «Что ты собираешься делать?», не так ли? – сказал я, тормозя перед домом Энджи.

Она взглянула на первую полосу газеты, на снимок с убитой Дженной.

– Я могу сказать Филу, что у нас срочная ночная работа.

– Да я в порядке.

– Боюсь, что нет.

– Правильно боишься. Но ты ведь не в силах проникнуть в мои сны и защитить меня там. Да и потом, я справлюсь...

Она уже вылезла из машины, но вдруг наклонилась и поцеловала меня в щеку:

– Держись, Юз.

Я смотрел, как она поднимается по ступенькам, бренча ключами, как отпирает дверь. Прежде чем она вошла, зажегся свет в гостиной и слегка разъехались шторы. Я помахал Филу, и шторы снова сдвинулись.

Энджи закрыла за собой дверь, свет в подъезде погас. Я завел машину и отъехал.

* * *

На колокольне горел свет. Я остановился перед фасадом церкви и обошел ее кругом – к боковому входу, терзаясь тем обстоятельством, что мой «магнум» лежит в сейфе полицейского управления как вещественное доказательство. Войдя, я прочел на полу: «Не стреляй. Двое чернокожих за один день – это чересчур. Подумай о своей репутации».

Ричи.

Со стаканом в руке он сидел, задрав ноги на мой стол, где стояла бутылка «Гленливета». Из моего магнитофона гремел Питер Габриэль.

– Это моя бутылка? – осведомился я.

Ричи поглядел на нее:

– Скорей всего.

– Ну что ж, угощайся.

– Благодарю вас, сэр, – сказал он и плеснул себе еще виски. – Тебе нужен лед.

Я отыскал в ящике стакан, налил двойную порцию.

– Видел? – спросил я, показывая ему газету.

– Я это дерьмо не читаю, – сказал он и добавил: – Видел.

Ричи не похож на голливудских негров, у которых кожа цвета кофе с каплей молока и газельи глаза. Он черен, черен, как нефтяная лужа, и его никак нельзя назвать красавцем – толстый, сутулый, а одежду ему покупает жена, причем она явно не чурается смелых экспериментов. Сегодня вечером, например, на нем были бежевые брюки, легкая синяя рубашка и галстучек, изображавший, казалось, взрыв на маковом поле, залитом ромом.

– Шерилинн опять ходила за покупками?

– Шерилинн опять ходила за покупками, – вздохнул он.

– Галстучек-то не в Майами брал?

Он приподнял краешек и поднес его к глазам для более пристального изучения.

– Скажи лучше, где твоя партнерша?

– Дома, с мужем.

Ричи понимающе кивнул, и мы произнесли в унисон:

– Дерьмо.

– Соберется она когда-нибудь пристрелить эту тварь? – спросил он.

– Дай-то бог.

– Когда это случится, позвони мне. Я припас для такого случая бутылку французского шампанского.

– А пока выпьем за то, чтобы это все же случилось. – Мы чокнулись, и я сказал: – Расскажи мне про Куртиса Мура.

– Слезы на глаза наворачиваются от всего, что мы пишем о нем. – Он откинулся на спинку. – Но ты все же имей в виду – его дружки наверняка захотят свести с тобой счеты.

– Большая банда эти «Рэйвенские святые»?

– По меркам Лос-Анджелеса – не очень. Но мы ведь не в Лос-Анджелесе. Человек семьдесят пять – костяк, и еще шестьдесят могут быть призваны, так сказать, из запаса.

– Иными словами, мне предстоит иметь дело с полутора сотнями чернокожих отморозков.

– Не стоит делать акцент на слове «чернокожие», Кензи.

– Мои друзья обычно зовут меня Патриком.

– А мои друзья не произносят такой мерзости, как ты сейчас.

Я был зол, я дьявольски устал, и мне нужно было на ком-нибудь выместить злость и усталость, от которых меня трясло не хуже, чем от малярии. Мне, что называется, вожжа под хвост попала, и я сказал:

– Когда узнаю, что по городу бегает с автоматами банда белых, я буду опасаться и белых тоже, Ричи. Но до тех пор...

Ричи шарахнул кулаком по столу:

– А эта сволочь, именуемая «мафия»? А? – Он поднялся, жилы на шее вздулись, как, наверно, и у меня. – Как насчет нью-йоркских «Уэстиз»? Эти милые ребятишки, ирландцы не хуже тебя, специализируются на убийствах и пытках. Они-то, по-твоему, какого цвета кожи? Ты, может быть, еще и сообщишь мне, что Каин был негром? Теперь и ты, Кензи, заводишь эту песню?!

Для такого маленького помещения наши остервенелые голоса звучали слишком громко. Я попытался снизить тон, но не тут-то было: голос меня не слушался, более того – я его не узнавал.