«Куда садиться, Игор?»

В полярных экспедициях всегда наступает день, когда по радио, прерывая музыку, вдруг врывается привыкший к командам голос, объявляя: «Сегодня во столько-то часов от станции на Большую землю уходит последнее судно. Последние вертолёты к судну улетают тогда-то. Повторяю. Внимание всех, кто не остаётся на зимовку: последние вертолёты к судну, отправляющемуся на Большую землю…»

И хотя объявление только для отъезжающих, оно заставляет биться сердце у всех. Какая суматоха во всех помещениях, кают-компаниях! Как оказалось, много ещё не сказано слов теми, кто остаётся, и теми, кто уезжает. И как много ещё не дописано писем. И все люди на станции разделились в этот момент на две части. Одни торопливо стаскивают в кучу свои вещи, торопятся, чтобы вовремя оказаться на вертолётной площадке. Вторые, бросив все дела, примостившись у края столов, уставленных приборами, лихорадочно пишут последние письма, спрашивают друг у друга конверты, марки. А потом бегут на ту же вертолётную площадку проводить товарища или отдать последнее письмо.

И вот будто ураган налетел. Вздымая тучи снега, обдав ледяным ветром из-под вращающихся огромных лопастей, одна за другой садятся большие толстобрюхие «птицы». Открылись двери. Какие-то люди с большими, похожими на шары головами-шлемами на тоненьких шейках стали торопить, махать руками, и вот уже все отъезжающие со своими мешками и ящиками оказались в животах этих птиц. Снова быстро, с нарастающим до надсадности визгом завертелись лопасти, «птицы» затряслись, и опять вдруг поднялся ураганный ветер, заставив отвернуться, спрятать лицо. А когда звук удалился и ветер стих, все те немногие, кто остался на площадке, вдруг поняли: вот и началась зимовка. Это значит, что каждый, кого отныне ты где-нибудь встретишь, весь год будет с тобой. Никто не добавится, не убавится. И все вдруг с новым интересом посмотрели друг на друга и вокруг.

А вокруг было на что посмотреть. Один из краёв вертолётной площадки, засыпанной темно-красными и чёрными кусками вулканических бомб и туфа, круто обрывался к берегу пролива Мак-Мердо, по которому ходила крупная зыбь. Противоположный берег представлял собой цепи возвышающихся друг над другом тёмных, покрытых на вершинах снегом и ледниками гор, чётко выделявшихся на фоне светлой, лимонно-зеленоватой зари закатного неба. Это горы Виктории — часть Западной Антарктиды. Ну а расположенный рядом огромный конус вулкана Эребус — это было уже частью острова Росса, на котором и находилась американская антарктическая станция Мак-Мердо.

Вот так я начал свою вторую зимовку в Антарктиде, теперь в составе Американской антарктической экспедиции.

Как необычно пусто и тихо стало на улицах Мак-Мердо! И не удивительно. Ведь в летний сезон, пока сюда летали самолёты и ходили суда, здесь жило и работало до пяти тысяч человек: моряки, лётчики, строители, водители тягачей и тракторов, учёные. Сейчас все они вдруг исчезли: уплыли, улетели домой. На зимовку нас осталось двести шестьдесят человек: около двухсот сорока матросов американского военно-морского флота, десять офицеров и одиннадцать научных сотрудников, из них десять американцев и один русский.

Как и полагается в начале зимовки, на другой день был большой праздничный вечер, банкет, на котором уже как-то по-другому, чем в предыдущие дни, все знакомились, приглядывались друг к другу, а ещё через день началась работа, ради которой каждый остался здесь.

Моя работа в те первые дни зимовки заключалась в полётах на вертолёте в различные интересные для меня места, для того чтобы выбрать наиболее важные точки наблюдений и измерений.

Ах как трудно было в эти первые дни! Мой английский был ещё так плох, а говорить и понимать надо было так быстро и чётко! Вот в вертолёте раздалось характерное, равномерное «чавканье», хлюпанье лопастей, говорящее о том, что машина уже почти не летит вперёд, а как бы зависла в воздухе.

— Игор, куда садиться? — радостно кричит пилот вертолёта.

Куда садиться? Я и сам уже думал об этом. На карте все было так понятно, а здесь, «в поле», вдруг вылезло столько деталей рельефа. Куда же садиться? Куда? Наконец я выбрал место, но машина, хотя и зависла, все же летит вперёд, делая круг над точкой на карте. Пока я, окая, акая, мыча и помогая себе одной рукой, кричу, объясняю лётчикам, где «моё» место, оно уже уходит из поля обзора, и надо идти на второй круг.

— Скорее, Игор, скорее, думай быстро, этот проклятый сын греха (так они звали свой вертолёт) выжжет весь свой газ (так в своей любви к сокращениям они называли бензин).

Ведь по-английски бензин — «газолин», а сокращённо конечно же просто «газ». Как все понятно, когда уже знаешь это. А машина все хлюпает лопастями в режиме зависа, выжигает ненавистный мне «газ».

Но в таком «учебном классе» английский учится быстро, и вот мы уже на земле, правда, не совсем там, где я хотел.

И снова гонка. Выгружаю необходимое мне оборудование, измеряю температуру или рою «шурф», чтобы взять образцы снега, или просто смотрю во все глаза на удивительные картины. Пытаюсь как бы раствориться, стать как бы частью ледника, чтобы представить, что бы я сделал на его месте в том или другом случае, как поступил бы. Тут помогает все: и руки, растопырив которые ты помогаешь себе представить своё сцепление с другими кусками льда, и голос, которым ты воспроизводишь звуки, какие бы издавал ледник, потрескивая на этом перегибе подлёдного ложа.

Со стороны это, наверное, выглядит смешно. Но я не боялся лётчиков. Они тоже приверженцы языка жестов. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть, как один лётчик объясняет другому какой-нибудь сложный манёвр. Здесь у любого лётчика вне зависимости от национальности идут в ход не только слова, но и руки, само туловище, даже выражение глаз. Лётчики понимают, что за странный танец я иногда танцую, поэтому, когда остыв от экстаза, я возвращаюсь к машине, никто из них не смеётся. Они относятся ко всему как к чему-то совершенно обычному.

Иногда кто-нибудь из членов экипажа бросал свою машину и уходил со мной, помогал мне, но это было редко. Иногда начальство выделяло в помощь мне какого-нибудь свободного от вахт и дел матроса-добровольца, но каждый раз это были уроженцы различных штатов — то из Оклахомы, то из Техаса или Мазори — по-нашему Миссури, да часто из самой их глухомани, и весь день уходил лишь на то, чтобы я научился понимать их странный местный диалект, а они — мой «английский русский». И я понял, что надо просить себе постоянного помощника. Такой помощник назывался здесь «полевой ассистент».

Я обратился с этой просьбой к руководителю научной группы станции Мак-Мердо Арту Дифризу.

В научных кругах с помощниками всегда сложно, но, к моему удивлению, Арт согласился сразу.

«Полевой ассистент» Дейв Кук

«Ура! Теперь у меня есть помощник!» — думал я, открывая дверь в шале, чтобы встретиться там с Девидом Куком. Так, мне сказали, зовут моего будущего «полевого ассистента». В светлой комнате штаба науки рядом с Артом Дифризом стоял молодой, лет двадцати пяти, человек чуть выше среднего роста. Широкое лицо, большой красный, картошкой, нос, нежная, чуть с прыщиками, кожа, очень жиденькая молодая русая бородка, жиденькие, с ранними залысинами светлые, мягкие волосы. Глаза тоже светлые, большие и какие-то беспомощные

Арт познакомил нас и, обращаясь к Дейву, сказал: — Дейв, ты будешь постоянным помощником Игора. Это с сегодняшнего дня твоя официальная работа. Тебе ясно, Дейв?

— Да, сэр! — прозвучал почти по-военному ответ Дейва. Арт ушёл. Мы молча смотрели друг на друга.

— Здраштвуте, Игор, — вдруг сказал почти по-русски Дейв и протянул руку.

«О-о, — подумал я после рукопожатия, — рука-то мягкая, нежная, куда мягче моей. Какой уж он „полевой ассистент“!»

И действительно, Дейв был «белоручка», хотя о палатках, примусах и спальных мешках он и знал кое-что. Оказалось, что Дейв — артист, как он сам себя называл. Так в США называются не только те, кто играет в театре или кино, но и любой человек, который творит, занимается искусством. Любое искусство — это тоже «арт». Дейв — калифорниец родом из Сан-Франциско, из его части, называемой Беркли. И своим «арт» Дейв занимался в каких-то вечерних классах университета Беркли. Оказалось, что Дейв ещё искал себя, поэтому он занимался одновременно и изготовлением художественной керамики, и эмалью на металле, и чеканкой, но всем, как он говорил, понемножку. Ведь он ещё «не нашёл себя».