– Это лучшее, что ты когда-либо написал, – сказала Джинни, когда через три дня он принес домой картину, на которой еще не высохли краски. – Ты знаешь. Я уверена, что ты отвезешь ее в Лондон и пошлешь в Академию, они ее примут, и ты сможешь ее продать. Получишь, наверное, сотню гиней.

– Скорее сотню отказов, – улыбнулся Хэл. – Нет, дорогая, лучше уж не буду рисковать, не хочется подвергаться унижениям. Это подарок Джону-Генри к рождению, ведь ему как раз исполняется два года. Он сможет смотреть на нее, когда вырастет, будет видеть солнце над Голодной Горой, как я его написал, и думать о том, сколько счастья и богатства эта гора принесла нашей семье. К тому времени, когда ему исполнится двадцать один год, из труб уже будет расти трава.

Они стояли рядом, глядя на картину, и в это время дверь в гостиную отворилась, и в комнату вошел пастор. В руках у него было письмо, и он улыбался.

– У меня для тебя новость, Хэл, – сказал он. – Но ты ни за что не догадаешься, какая.

– Если вы нашли мне работу, – сказал Хэл, – предупреждаю вас, мне она не нужна.

– Ничего подобного, – сказал Том. – Это письмо от твоего отца. Он едет в Слейн и послезавтра будет в Дунхейвене.

7

Солнце садилось над заливом Мэнди-Бей. Легкие барашки облаков неподвижно стояли в бледном небе – ветер, принесший их, затих с приближением вечера.

Хэл стоял у озера на Голодной Горе, глядя вниз на Дунхейвен и Клонмиэр. Деревня – неровная линия, повторяющая очертания берега, все еще освещалась солнцем, тогда как Клонмиэр был уже в тени. Ветви деревьев, растущих вокруг замка, переплелись между собой, образуя причудливый гобеленный узор, а за ними простирались вересковые пустоши, которые прорезала белая дорога, ведущая к реке Дунмар и Килингу. Мир, лежащий внизу, казался нереальным и далеким, словно призрачный мир утренних сновидений. Одна лишь Голодная Гора вырисовывалась отчетливо и ярко, выступая во всем своем блеске. Воздух был напоен ароматом, а зеленая трава у него под ногами приятно пружинила. Даже гранитные скалы хранили до сих пор тепло в тех местах, где их днем нагревало солнце.

Вот что мне следовало бы написать, думал Хэл, не скалы со стороны Дунхейвена и Клонмиэра, а то, как мы сами выглядим там внизу, если смотреть с Голодной Горы… Мелкие ничтожные муравьишки, снующие взад-вперед по своим делам. Бродрики приходят и уходят, мужчины и женщины в Дунхейвене женятся, рожают детей и умирают; семьдесят пять лет подряд поет свои песни шахта, гремит и грохочет, а потом все снова стихает. Когда-нибудь я напишу об этом картину, если же мне помешает моя обычная лень, то это, возможно, сделает Джон-Генри. Но что бы ни случилось, что бы ни происходило здесь, в наших краях, Гора остается непобежденной. Она стоит и смеется над всеми нами.

Он зашагал прочь от озера, на восток по склону горы, в направлении шахт. Он рано поел, и всю вторую половину дня бродил один; им владело непонятное беспокойство и какое-то нервное напряжение, причину которого он не мог объяснить даже Джинни.

Завтра в Дунхейвен приедет его отец. Он его увидит, прикоснется к его руке, будет с ним говорить. Отец, которого он не видел вот уже пятнадцать лет, с того самого дня, когда ушел из его дома двадцатилетним юношей. Столько писем осталось ненаписанными, когда он был в Канаде, он сочинял их в самые свои одинокие моменты, они так никогда и не дошли до адресата. А также письма из Дунхейвена, которые созрели у него в мозгу, но так и не вышли из-под пера. Описание шахт, рассказы о Джинни и мальчике. Но все по-прежнему сводилось к молчанию, абсолютному молчанию и невозможности открыться. И вот наконец оно должно нарушиться, и он боялся, что их встреча ничего хорошего не принесет. Они будут стоять друг перед другом, смущенно и неловко, такие похожие и такие разные, а потом отец заговорит в своей обычной неестественной шутливой манере, которую он усвоил много лет назад в разговорах со своим школьником-сыном: «Ну, Хэл… как поживаешь, как твое рисование?»

И ответ он получит тот же самый, робкий, неловкой и неохотный: «Спасибо, хорошо», а потом отец, подождав более подробного и вразумительного ответа и не дождавшись, с облегчением обернется к Тому Каллагену, потому что его присутствие всегда разряжало напряженную обстановку.

Его отец… На Джинни он, наверное, будет смотреть с сожалением, а она от робости станет суетиться, стараясь ему угодить. Отцу покажут Джона-Генри, но это будет не тот обычно спокойный прелестный ребенок – ведь его непременно переоденут в новый нарядный костюмчик, ему это не понравится, он будет дуться и дичиться. Отвернется от дедушки и спрячет голову в подушки. Встреча принесет разочарование во всех отношениях. Продолжая шагать, Хэл внезапно рассердился.

Зачем отцу понадобилось приезжать после стольких лет и нарушать спокойное течение его жизни? В своем письме к дяде Тому он писал, что у него есть дела в Слейне – нужно что-то продать в городе и уладить кое-какие вопросы с горнодобывающей и транспортной компаниями.

Шахты… Пусть-ка приедет и посмотрит на эти шахты, пусть увидит трубы, из которых больше не идет дым, сломанные машины, кучи мусора – одним словом, полное разорение. Пусть поговорит с миссис Коннор, у которой родился пятый ребенок, как раз после того как закрылись шахты, и у которой нет ни копейки денег, и с беднягой Коннором, который напился и валяется на улице в Дунхейвене, потому что ему и его семье не дали возможности уехать в Америку.

Папенька много чего может увидеть. Но о чем ему, собственно, беспокоиться? Чего ради он будет тратить свои деньги? Он ведь ни в чем не виноват. Он просто вовремя отделался от предприятия, прежде чем оно окончательно пошло ко дну, как и подобает умному и ловкому бизнесмену. Он может спокойно смотреть на семьи шахтеров, на разрушенные шахты, на хулиганов вроде Джима Донована, которые рыскают по округе, готовые на убийство, а потом вернется к Аделине в свой дом в Брайтоне и будет жить в довольстве и покое. Арендаторы будут по-прежнему платить ренту хозяину, которого они никогда не видели, а стены Клонмиэра будут покрываться плесенью и разрушаться от сырости. Генри Бродрику все это безразлично. Хэл перевалил через вершину холма и теперь стоял на дороге над покинутой шахтой. Внизу находились сараи обогатительного отделения и высокая труба котельной. Перед ней горел костер – кто-то поджег сваленный там мусор. В воздух поднимались клубы дыма, черного и вонючего, а спустившись пониже, Хэл разглядел кучку парней, которые смеялись и разговаривали, бросая в костер щепки и обломки дерева, чтобы ярче горело пламя. Один из них притащил на плече здоровую доску, оторванную от скамьи в конторе, и бросил ее в костер.

Это был Джим Донован. Хэл спустился вниз по куче мелкого угля, сваленного возле печи, и подошел к парням.

– Эти дрова пригодятся вам зимой, если вы их сбережете, – сказал он. – Мне кажется, лучше было бы их сложить и оставить до зимы, вместо того чтобы жечь их сейчас. А когда наступят холода, вы сможете их наколоть и принести домой семье.

Два-три человека отступили, глядя на Джима Донована и ожидая, что тот скажет. Джим злобно посмотрел на Хэла; шапка, надетая набекрень, придавала его лицу хитрое самоуверенное выражение.

– Доброго вам вечера, мистер Бродрик, – сказал он. – Вышли, верно, прогуляться, а заодно проведать владения своего батюшки, посмотреть, не причинил ли кто ущерба его брошенному руднику. А если что обнаружится, так тут же побежите жаловаться по начальству, чтобы нас, бедных, посадили в тюрьму.

– Ничего подобного я делать не собираюсь, – улыбнулся Хэл. – Ты же меня знаешь, Джим. Вы можете уничтожить все, что осталось от этого рудника, мне это совершенно безразлично. Только мне кажется, что зимой вы сами были бы рады использовать эти доски в качестве топлива.

Джим ничего ему не ответил. Лицо его приняло злобное вызывающее выражение, и он пинком отправил в огонь здоровенную деревягу.

– Я слышал, что мистер Гриффитс уезжает отсюда на север и собирается там обосноваться. Говорят, он уже и домик себе приготовил по ту сторону границы. А после этого имеет наглость уверять, что ничего не знал о том, что шахты закрываются. Он просто лжец.