Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.
– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.
Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.
– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.
Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.
– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.
Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.
– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?
– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.
– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?
– Наш второй малыш ведет себя спокойно.
– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.
Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:
– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?
2
В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.
Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.
Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, правда, и родственники, члены семьи, готовые его поддержать. Герберт, который был теперь викарием в Летароге, и его веселая толстушка жена. Можно ли было предположить, когда они были детьми, что Герберт, самый младший в семье, живой малыш с блестящими карими глазенками, станет священником? Был там и Эдвард, получивший специальный отпуск по этому случаю – его вьющиеся волосы, как всегда, стоят торчком, он разговаривает с Фанни и ее мужем Биллом Эйром, которые приехали сюда на пароходе. На лице у Фанни, как обычно, загнанное испуганное выражение – насколько он себя помнит, у нее всегда был такой вид, виной тому были, вероятно, четыре брата, при которых она была единственной девочкой, ведь честняга Билл, по совести говоря, такой добрый и покладистый человек. Господи, сколько здесь священников – рядом с Гербертом и Биллом стоит верный Том Каллаген, он весьма внимателен к своей хорошенькой соседке, это, кажется, подруга Фанни. Похоже, Том, наконец, влюбился и готов связать себя узами брака. Из Сонби прибыла тетушка Элиза, прямая, как всегда; лорнет на цепочке, она то и дело подносит его к глазам, наблюдая за собравшейся публикой с выражением крайнего неодобрения. Видно, что близкое соседство с рабочим населением Бронси крайне ее раздражает, поскольку мисс Бродрик из Бродрик-Хауса, что в Сонби, не привыкла к подобному окружению. И наконец Фанни-Роза, его мать, которая проделала такой длинный путь, приехав сюда из Ниццы, – не для того, по ее словам, чтобы посмотреть, как ее сын предстанет перед публикой и начнет произносить свои лицемерные речи, но потому, что она совсем обносилась, ей совершенно нечего надеть, и она должна купить кое-что из платья. В Париже все слишком дорого, и вообще во Франции народ жадный, они желают получать за все наличными, тогда как в Англии о таких вещах беспокоиться не принято, можно покупать и не платить годами, а если пришлют счет, просто сделать вид, что он затерялся.
Генри встретил мать в Лондоне, и всю дорогу до Летарога, где она должна была жить у Герберта, она щебетала, высказываясь в подобном роде. Генри был немало озадачен и встревожен тем, как она так свободно и привычно говорит о долгах, ведь он знал, что у нее вполне приличный доход, столь щедро назначенный ей по завещанию его деда.
Что же касается нарядов, то ему казалось, что мать не особенно интересуется тем, что на ней надето. Ее туалеты всегда представляли собой смесь роскоши и неряшества – стоило посмотреть на то, как она выглядела сегодня. Пелерина из великолепного дорогого бархата с высоким собольим воротником надета поверх старого, сильно поношенного черного платья, трен которого, неподшитый и выпачканный в грязи, волочится по земле. Зато голова была великолепна: волосы, прежде ярко-рыжие, теперь совсем поседели – с тех пор, как умер Джонни, она перестала их красить; ее зеленые, чуть раскосые глаза были совершенно такого же цвета, как и ее изумрудные серьги; она была похожа на королеву. А вот нижняя часть ее фигуры, с этим волочащимся подолом, могла бы принадлежать любой грязнухе с дунхейвенского рынка. Вот она, вся его семья. Но самой любимой среди них здесь не было, она не могла приехать, это было слишком рискованно, ребенок должен был появиться на свет со дня на день. Генри знал, что мысленно она с ним, он представлял себе, что ее рука – в его руке, ее милые, любимые глаза устремлены на него, он слышал ее голос: «Мой Генри должен говорить людям то, что он считает правильным, не нужно стремиться к тому, чтобы все время забавлять публику».
Вся беда в том, что ему гораздо легче острить, чем высказывать правильные мысли – да что там говорить, если вообще принимать политику всерьез, это конец всему. Вот стоит председатель, звонит в колокольчик, призывая к молчанию, а вот и он сам, рядом с председателем, и на него устремлено бог знает сколько враждебных глаз. Впрочем, не все ли равно? Это просто один из способов провести вечер.