Тогда она улыбнулась.

– Я чувствую твое сердце, – прошептала она. – Оно бьется, работает как машина на пароходе.

– Ты согрелась? – спросил он.

– Да, – ответила она. – Мне хотелось бы, чтобы моя рука всегда была у твоего сердца.

Он продолжал стоять на коленях, и через какое-то время, часов в шесть утра, пришли рабочие; внизу, на подъездной аллее, слышались их голоса, кто-то свистнул, скрипнул гравий под тяжелыми сапогами. Кто-то пошел и сказал, чтобы они уходили.

5

Все необходимое сделал Том Каллаген. Он взвалил на свои плечи все обязанности. Дети оставались в Хитмаунте, чтобы Генри было спокойнее.

Потом приехал Герберт и увез их в Летарог – всех старших детей с их гувернанткой и малютку с няней. Именно Том вспомнил об Ардморе, помнил он и гимны, которые особенно любила Кэтрин, и ее любимые цветы. Генри ничего не видел и не слышал. Единственное распоряжение, которое он отдал, это прекратить все работы, которые велись в доме. Он сам разговаривал с рабочими. Был очень спокоен, говорил вполне сознательно. Он со всеми расплатился, каждому пожал руку и поблагодарил. И они унесли с собой кирпичи, цемент, лестницы – словом все, связанное со строительством, и больше не возвращались. Архитектор уехал обратно в Лондон, оставив Генри свернутые в трубку планы. Генри спрятал их в ящик и запер его. И ни разу больше на них не посмотрел. Он уехал в Хитмаунт и жил там у Тома, но потом, через несколько недель, его охватило беспокойство. Это бесполезно, говорил он, каждый уголок в Дунхейвене таит в себе воспоминания, они не дают покоя. Ему придется уехать. Клонмиэр он сдаст внаем, возможно, на несколько лет.

– Мне кажется, не стоит этого делать, – мягко возразил Том. – Ты должен помнить о детях. Это их дом, и они его любят. Молли уже двенадцать лет, Хэлу десять, а Кити семь. В этом возрасте дети уже многое понимают. Пусть Клонмиэр останется для них домом. Дети должны хранить приятные, а не горькие воспоминания. Ты должен всегда это помнить.

– Тогда пусть живут одни, – сказал Генри. – Я не могу там находиться. Все потеряло смысл. Жизнь кончилась, и тут ничего не поделаешь.

– Понимаю, старина, – отозвался Том. – Но если бы ты попытался примириться, ты бы почувствовал, что боль постепенно утихает, тогда как ожесточение только усугубляет страдание. А ты сейчас именно ожесточен, мой милый друг, согласись сам.

– Я никого и ничто не виню, – сказал Генри, – только самого себя. Я убил ее. Том, понимаешь ты это или нет? Этого я не могу ни забыть, ни простить. Я убил ее.

– Нет, Генри, ты не должен так думать. Кэтрин всегда была не вполне здорова. Я говорил об этом и с Армстронгом и с молодым доктором Маккейем. У нее было что-то неладно, какая-то внутренняя болезнь, которую невозможно было излечить.

– Ты жалеешь меня, Том, но это бесполезно. Этот последний ребенок не должен был родиться. Я это знал. И не позволял себе об этом думать, потому что так ее любил… Хорошо, не будем больше об этом говорить. Да и возможности не будет. Я уезжаю.

– Да, я согласен, тебе следует уехать, но только не надолго. И не забывай, что это место – твой дом и дом твоих детей. Мы всегда будем здесь, когда ты захочешь нас видеть.

– Ты мой самый близкий друг, Том. Иногда я думаю, что ты вообще мой единственный друг. Больше у меня друзей не было.

– Куда ты собираешься ехать, старина? Что будешь делать?

– Не знаю. У меня нет никаких планов. Поеду куда-нибудь, где ничто не будет напоминать мне о ней.

Том пытался его уговорить, но Генри ничего не хотел слушать. Ни убеждения, ни ласка, ни терпение – ничто на него не действовало. На лице у него уже залегли горькие морщины печали. Беззаботная ласковая улыбка, от которой, бывало, теплели его глаза и светлело все лицо, канула в прошлое. Теперь, когда он улыбался, губы его дрожали, оттого что он пытался скрыть горечь.

– Как ты не понимаешь, – говорил Том, пытаясь пробиться через эту стену отчаяния, – что таким образом ты все больше отдаляешься от Кэтрин, вместо того чтобы становиться ближе к ней? Она все время будет с тобой, если только ты простишь себя и откроешь свое сердце.

– Конечно, я понимаю, – отвечал Генри, беспомощно разводя руками. – Прошло уже два месяца с тех пор, как она умерла; она принадлежит прошлому, которое никогда больше не вернется. Я больше ничего не могу сказать. Я не могу открыть свое сердце. У меня его нет. Она взяла его с собой, когда умерла.

– Нет, Генри.

– Да, Том… Да…

Генри покинул Дунхейвен в середине февраля и направился в Лондон. Он провел там несколько недель, а потом уехал за границу. Поехал в Италию и Грецию. Франция в это время воевала с Пруссией, и он не мог повидаться с матерью. Она предпочитает оставаться на юге, писала Фанни-Роза – пусть будет, что будет – и возвращаться пока не собирается. Впрочем, жить становится трудно. Ей требуется больше денег. Генри прислал ей щедрый чек. Впрочем, это больше не имело значения. Ее расточительность его больше не беспокоила. Может получить деньги и выбросить их в ближайшую канаву, если это доставит ей удовольствие.

Если ей удается ухватить какой-то кусок нехитрого счастья, то и Бог с ней. Жаль, что ему самому это недоступно. Италия и Греция несколько рассеяли его. Он встречался с людьми, с которыми не был знаком раньше, и это помогало, потому что они ничего не знали о его прошлой жизни. Он обнаружил, что если проводить время за завтраком или обедом с незнакомыми людьми и побольше разговаривать, то можно не думать о Кэтрин. В мае он вернулся в Лондон и купил дом на Ланкастер-Гейт. Устроившись на новом месте и наладив более или менее размеренный образ жизни – он часто обедал вне дома, встречался со множеством друзей, старых и новых – Генри послал за детьми. Ему казалось, что теперь он сможет выносить их присутствие, а в доме с ними будет не так тоскливо.

Суматоха, сопровождавшая их приезд, вызвала в нем неожиданное волнение. К подъезду подкатили два кеба, и вот на тротуар выходит Герберт с обычной широкой улыбкой на лице и смешинкой в глазах. А вот и Молли, за эти несколько месяцев она так выросла, что ее нельзя узнать; и Кити, голенастая, без двух передних зубов; а Хэл, немного бледный и очень серьезный, внимательно смотрит на отца своими большими глазами. Мисс Фрост с кучей багажа, няня и малютка Лизет. Молли горячо обняла отца.

– Папенька милый, как я рада вас видеть!

Кити и Хэл тоже бросились к нему, нетерпеливо и радостно. На душе от этого потеплело, он, к своему удивлению, оживился, и вот уже все заговорили одновременно и отправились смотреть комнаты. Дом, до этого тихий и несколько мрачный, оживился. Дети завладели им, наполнив юностью и весельем. Они помчались наверх смотреть классную комнату, бегали там, топая ногами, а Генри и Герберт расположились в гостиной пить чай.

– У тебя такие милые дети, – сказал Герберт, – все трое, да и малютка тоже. Мы будем очень без них скучать. Ну, а как ты? Выглядишь много лучше, чем я ожидал.

– Я в порядке, – отвечал Генри. – Мне нравится Лондон. Всегда нравилось здесь жить.

Он стал рассказывать о своем путешествии, о людях, которых встречал, и в первый раз в жизни Герберт заметил в нем сходство с матерью. Так же, как и она, Генри болтал обо всяких пустяках, смеялся над чем-то исключительно ради того, чтобы посмеяться, часто что-то преувеличивал, скользил по поверхности, потому что это было легче, чем доискиваться до существа вещей. Герберту хотелось понять, что у брата на душе, меньше ли он теперь страдает. Они с Томом Каллагеном часто писали друг другу письма, обсуждая этот вопрос, – но всякий раз, когда он пытался коснуться этой темы, Генри ускользал, начиная говорить о чем-нибудь другом. Он отгородился от всех глухой стеной, через которую невозможно было пробиться. Может быть, детям удастся вывести его из этого состояния, вернуть назад прежнего Генри с его шармом, бескорыстием и непосредственной веселостью.

Герберт уехал сразу после чая, чтобы Генри мог побыть с детьми, и около шести часов они явились в гостиную, умытые и переодетые, неся под мышкой книги, как это обычно бывало в Клонмиэре. Его сразу пронзила боль, оттого что они так помнили заведенный порядок, и он стал расспрашивать их о Летароге, обо всем, что они там делали – все, что угодно, только бы Молли не села рядом с ним, как обычно, а Кити и Хэл на скамеечках около кресла, и не открыла бы книгу. Они поговорили с ним, вежливо и любезно, как настоящие взрослые гости, а потом Молли, прислонившись к его боку, сказала: