В марте сезон бегов подошел к концу, и Джон, который в последние полгода не думал ни о чем, кроме своих собак, оказался перед выбором: вернуться в Лондон, где ему предстояло еще одно томительное лето и надоевшая работа, которую он порядком запустил, или поставить крест на Линкольнс Инн, прекратить этот фарс и обосноваться с отцом и сестрами в Клонмиэре. Если он оставит работу, то сможет приятно побездельничать летом в Клонмиэре, осень провести в окрестных полях со своими собаками, а через три месяца после Рождества, когда семья будет в Летароге, снова привезти их в Норфолк на бега. Подобная перспектива была слишком хороша, чтобы ею пренебречь, и он стал думать, что с его стороны было, наверное, очень глупо воспринимать смерть брата так, как это делал он. Смерть – это, конечно, трагедия, но ведь любое горе со временем теряет остроту, и уж во всяком случае не Генри возражать против того, чтобы он сделался хозяином Клонмиэра.

Итак, с наступлением мая Джон распрощался с папками, документами, чернильницами и пылью Линкольнс Инна и с непривычным для него чувством свободы погрузился на пакетбот, следующий в Слейн, а потом покатил по дороге на Дунхейвен, вместе с борзыми и псарем, который за ними ходил. Когда дорога поднялась на холм возле Голодной Горы и Джон оглядел лежащий внизу Дунхейвен, задержавшись взглядом на Клонмиэре, расположившемся у края бухты, сердце его наполнилось восторгом и гордостью, которых раньше он никогда не испытывал. Клонмиэр вдруг стал для него интимным и значительным, драгоценностью изумительной красоты, которая со временем будет принадлежать ему.

Возвращение домой оказалось радостным событием. Отец и сестры вышли на подъездную аллею, чтобы его встретить, в их отношении к нему не было и тени сдержанности или холодка. Отец пожал ему руку, сказал, что он хорошо выглядит, и тут же стал расспрашивать о собаках. Борзых выпустили из ящика, с гордостью продемонстрировали, и все семейство, весело смеясь и болтая, направилось вдоль бухты к замку – сестры вели Джона под руки. Хвоя, устилавшая тропинку, пружинила под ногами, в воздухе носился смешанный аромат сосновой смолы и рододендронов, к которому примешивался острый запах мокрой после отлива земли.

Они вышли из леса возле садика Джейн, который она разбили на берегу бухты, и нужно было похвалить новые посадки и побранить вымощенную каменными плитами дорожку, а Джейн краснела и волновалась, не выпуская руки брата; потом пошли дальше, к лодочному сараю, где один из слуг был занят тем, что красил Джонову яхту, тогда как ялик был уже спущен на воду. Все улыбались, все были счастливы, а сердце Джона полнилось каким-то новым теплым чувством, которому он не мог найти названия. Он побежал наверх, в свою комнату в башне. Там были его ружья и удочки, старые школьные учебники, растрепанные и знакомые, рисунок, изображающий часовню в Итоне, и другой, на котором был запечатлен квадратный дворик его колледжа в Оксфорде. Был там и ящичек с коллекцией бабочек – плод страстного увлечения одного каникулярного лета; и другой, с птичьими яйцами; а на каминной полке – всякая всячина, предметы, которые ему случилось подобрать в разное время: кусочек кремня с Голодной Горы, камешек странной формы, похожий на яйцо, который он нашел на острове Дун; комок сухого мха с килинских болот.

– Завтра, – сказал он Джейн, – поедем ловить рыбу. В заливе полно килиги. – И, отстранив ее на расстояние вытянутой руки и наклонив набок голову, он заметил: – Знаешь, ты стала очень хорошенькой.

Джейн вспыхнула и сказала ему, чтобы он не глупил.

– Тут один художник пишет ее портрет, – сказала Барбара. – Мы считаем, что сходство просто поразительное, хотя Вилли Армстронг уверяет, что художник не сумел отдать ей должное и что на самом деле она лучше.

И вот в гостиной Джон видит портрет, прислоненный к мольберту, на холсте еще не высохла краска, а на портрете – Джейн, совершенно такая же, как та, что стоит рядом с ним в новом светлом платье, купленном в Бате нынешней зимой, в жемчужном ожерелье на шейке, а в теплых задумчивых карих глазах такое знакомое Джону выражение неуверенности.

– А что думает о портрете Дик Фокс? – спросил Джон.

– Ах, он, конечно, в восторге, – ответила Элиза, тряхнув головой. – Он являлся сюда каждый день, когда Джейн нужно было позировать, и развлекал ее, чтобы ей не было скучно. Ничего удивительного, что у Джейн на портрете такое жеманное выражение лица.

Джон, взглянув на младшую сестру, увидел, что ее огорчили слова Элизы и что она вот-вот расплачется. Он улыбнулся ей и покачал головой.

– Не обращай на нее внимания, – сказал он. – Зелен виноград, и больше ничего. – И, все поняв, он быстро перевел разговор на другое. Так, значит, Джейн уже успела вырасти, думал он, сидя за обедом, и влюбиться в Дика Фокса из Дунского гарнизона, а ведь кажется, только вчера она была девчушкой и читала сказки перед камином в их старой детской. Спору нет, Дик Фокс симпатичный парень, но на какое-то мгновение в сердце Джона вспыхнула жгучая ревность – как это так, его любимая сестра Джейн, которая была ему таким отличным товарищем, будет ласково смотреть не на него, а на другого мужчину; мысль же о том, что ее будет целовать, а может быть, даже ласкать какой-то паршивый гарнизонный офицер, показалась ему отвратительной, прямо сказать, нестерпимой.

– …и я бы хотел знать твое мнение об арендном договоре, прежде чем я его окончательно подпишу – говорил его отец, откладывая нож и вилку и глядя через стол на сына.

Джон вздрогнул и пробормотал:

– Да, сэр, с большим удовольствием, – не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.

Барбара предупреждающе толкнула его коленом под столом.

– Я заключил с ним соглашение, – продолжал Медный Джон, – в соответствии с которым с него взыскивается половина его задолженности, и аренда остается за ним из расчета ста тридцати фунтов в год. Нечего и говорить, я не видел и пенни из этих денег, и еще в марте послал предупреждение, чтобы он убирался, однако он до сей поры не съехал. Положение, как видишь, нетерпимое.

– О да, сэр, абсолютно нетерпимое.

– Я намереваюсь сделать все, что в моих силах, чтобы наладить сообщение между Дунхейвеном и Денмэром посредством новой хорошей дороги, что, согласись, принесет неисчислимые преимущества владениям Роберта Лэмли и лорда Мэнди, и если нам удастся, наладить сообщение от озер через Денмэр, Дунхейвен и Мэнди на Слейн. В таком случае, мне кажется, гости, приезжающие к нам на Запад, предпочтут возвращаться именно этим путем, а не прежним. И тогда мы без всякого риска можем построить в Дунхейвене гостиницу. А может даже случиться так, что кто-нибудь из джентльменов захочет поселиться в наших краях. Что ты об этом думаешь, Джон?

– Всецело разделяю ваше мнение, сэр.

– Не знаю, располагает ли государство средствами для этой цели, но во всяком случае я намерен собрать всю необходимую информацию. Вполне возможно, что они это сделают по собственному почину. Ведь это большое дело – обеспечить связь с западным районом страны, к тому же, если случится война, это поможет обеспечить продовольствием флот. Я только надеюсь, что наши министры не устроят скандала и не поставят нас в затруднительное положение.

– Надеюсь, этого не случится, сэр, – сказал Джон. Его очень мало интересовало то, о чем говорил отец, однако он надеялся, что голос его звучит достаточно убедительно.

– Между прочим, Флауэры сейчас у себя в Эндриффе, – сообщила Барбара. – Они, как обычно, были за границей и только недавно вернулись. Я рада, что Фанни-Роза теперь не такая дикая и безалаберная, как раньше. Зима, проведенная за границей, благотворно отразилась на ее манерах и поведении. Однако мне кажется, что она по-прежнему делает все, что ей вздумается. Что же касается младшей сестры, то бедная миссис Флауэр вообще ничего не может с ней поделать.

– Говорят, что в Фанни-Розу был безумно влюблен один итальянец, – сказала Элиза, – какой-то знатный господин с громким титулом, к тому же женатый.