– Вы нам не почитаете, папа? Как это делала мама, и тогда все снова будет так же, как дома.
И она поудобнее устроилась на ручке его кресла, доверчиво глядя на него, в то время как на бледном взволнованном личике Хэла играла улыбка радостного предвкушения. Генри взял книгу и прочистил горло; он почти не видел шрифта, чувствовал себя неспособным, беспомощным, настоящим обманщиком перед своими детьми. Рассказ был тот же самый, который, как он помнил, Кэтрин часто читала в Клонмиэре, и по мере того как он читал, не понимания ни слов, ни смысла, он все время думал, почему сама обычность этого действия, знакомые слова рассказа не разрывают им сердце, Как они разрывают его собственное. Прежний образ жизни, старый распорядок, которые были для него невыносимой пыткой, – именно за это они цеплялись в поисках спасения. Ему хотелось выбросить из памяти то, что было; они же хотели все сохранить.
Он прочитал три или четыре страницы и больше выдержать не мог. Это казалось ему насмешкой над тем, что когда-то было, но больше не существовало. Дети могут жить в мире привычного прошлого, что же, им придется жить в нем одним.
– Боюсь, что я не очень-то умею читать вслух, – сказал он. – У меня разболелось горло. Придется тебе читать вместо меня, Молли.
– Это будет уже совсем не то, – быстро возразил Хэл, – Молли ведь только сестра. Она может нам читать и в классной.
– Может быть, папа лучше с нами поиграет? – предложила Кити. – У нас ведь есть «Счастливое семейство». Я знаю, где она лежит, на чемодане с игрушками.
Она побежала наверх, чтобы принести карточки. Хэл занялся тем, что притащил стол и поставил его посредине комнаты.
– Жаль, что у нас нет фортепиано, – сказала Молли. – Пока мы жили у дяди Герберта, я училась играть. Как же мне теперь заниматься без инструмента?
– Я тебе куплю, – сказал Генри.
– Когда мы вернемся домой, Молли сможет играть на мамином, – сказал Хэл. – У него такой нежный звук. А там, у дяди Герберта, фортепиано звучит очень резко. А сколько мы еще пробудем в этом доме? До летних каникул?
Генри встал со своего кресла и в волнении подошел к камину.
– Это неопределенно, – сказал он. – Привыкните думать, что теперь ваш дом здесь. Вы уже не маленькие. Ты, Хэл, со следующего семестра будешь находиться в школе. Насчет каникул я еще не знаю. Может быть, мы все поедем на лето в Сонби к тете Элизе.
Дети, широко раскрыв глаза, смотрели на отца. Они были просто ошеломлены. Кити, которая уже вернулась с карточками, стояла на одной ноге, покусывая кончик своей косички.
– Разве мы больше не поедем домой, в Клонмиэр? – спросила она.
Генри не мог посмотреть ей в глаза. Он не знал, как ответить.
– Конечно… поедем… когда-нибудь, – сказал он. – Но сейчас его сдали внаем; я думал, вам сказали об этом, когда вы были в Летароге. Там теперь живет одна семья, их фамилия Боулы, это друзья тети Фанни и дяди Билла.
Дети продолжали на него смотреть, ничего не понимая.
– Другие люди? – спросил Хэл. – Живут в нашем доме? Пользуются нашими вещами? Неужели они будут трогать мамино фортепиано?
– Конечно, нет, – заверил его Генри. – Я уверен, что не будут.
– А сколько времени они будут там жить? – спросила Молли.
У детей был растерянный и огорченный вид. Генри и не подозревал, что они так привязаны к дому. Ему казалось, что все дети любят перемены, стремятся к разнообразию. Он начал раздражаться. Они смотрят на него так, словно он в чем-то виноват.
– Я не знаю, – ответил Генри. – Это зависит от их планов.
У него не хватило духу сказать им, что Клонмиэр сдан Боулам на семь лет.
– В Лондоне так много интересного, – Генри улыбался, но говорил слишком быстро. – Вы, девочки, сможете посещать танцевальные классы и брать уроки музыки. И познакомитесь с другими детьми. Тебе, Хэл, надо привыкать к обществу мальчиков, ведь ты скоро поедешь в Итон. Ваши дядюшки согласны со мной, что Лондон – наилучшее место, для того чтобы дать детям образование.
У всех у вас будет много разных занятий, и я вам обещаю, что вы будете иметь все необходимое, все, что только пожелаете.
У него было такое чувство, что он в чем-то оправдывается, а они – его судьи. Почему, собственно, он должен так думать? Ведь они еще дети, Молли нет еще и тринадцати лет.
– Я хочу для вас только самого лучшего. Мне кажется – да я просто уверен, – что мама хотела бы для вас того же самого.
Дети ничего не говорили. Кити медленно тасовала карточки «Счастливого семейства». Хэл чертил на столе воображаемые линии. Молли протянула руку, взяла карточки у Кити и подала их отцу.
– Будете сдавать, папа? – спросила она. Они пододвинули стулья к столу, и Генри стал раздавать карточки, однако он чувствовал, что они смущены и внутренне напряжены. Радости не было, она ушла, и все они были словно чужие незнакомые люди, которые вежливо разговаривают друг с другом во имя простой учтивости.
«Я причинил им боль, – думал Генри, – и каким-то образом разрушил их веру. Никто не может мне указать, как нужно с ними разговаривать и что нужно делать».
Он тасовал карточки и чувствовал, что дети не сводят с него глаз.
«Они забудут об этом, – говорил он себе. – Дети привыкают ко всему. Это благо, которое дарует нам детство».
Шли месяцы, и Генри начинало казаться, что это действительно так, потому что никто из них больше не заговаривал о возвращении домой. Дети успокоились, решил он, и поскольку ему хотелось так думать, он их ни о чем не спрашивал, боясь, что они начнут говорить, как им плохо. Месяцы превратились в год, потом прошел еще один, и если не считать редких визитов в Сонби и Летарог, они не покидали лондонского дома.
Девочки посещали классы, Хэла отвезли в школу, малютка Лизет училась говорить и ходить, припадая на свою изуродованную ножку, которая не распрямлялась. Генри, беспокойный, неуверенный в себе, чувствовал, что детям нужна большая близость, большая заинтересованность в их жизни, чем то, что он мог им дать, и поэтому, чтобы избавиться от чувства вины, дарил им подарки, понимая, что от этих подарков он не становится им ближе.
Когда в семьдесят четвертом году пришло письмо от матери – это было соболезнование по поводу смерти тети Элизы, – в котором мать снова просила денег, еще больше, чем обычно, Генри внезапно решил поехать в Ниццу и навестить ее.
Генри не виделся с матерью почти семь лет. Может быть, ему удастся наконец уговорить ее вернуться домой и поселиться с ними. Ведь ему так тоскливо, он одинок и душой и телом, ведь Молли, хотя ей уже пятнадцать лет, еще слишком молода, чтобы стать ему настоящим другом и товарищем. Мысль о матери, такой веселой, остроумной и очаровательной, казалась ему особенно приятной после семилетней разлуки. Она, и только она, поймет, как он бесконечно одинок, поймет, что это невыносимое чувство не проходит, несмотря на годы, а только усиливается.
Он уехал во Францию на следующий день, после того как благополучно доставил Хэла в Итон.
В Ницце сияло солнце, воздух сверкал, согретый его лучами. Генри подозвал носильщика и, получив багаж, отправился на поиски фиакра, который мог бы доставить его на виллу.
Матушка даже и не подумала встретить его на вокзале. Она, должно быть, забыла, что он приезжает. Было приятно ехать по широкой улице, смотреть на гуляющих людей. Кучер свернул с аллеи, идущей вдоль берега, и фиакр, выехав из города, пробирался теперь по узким извилистым улочкам. Раз или два ему пришлось спросить дорогу. Наконец они попали на Rue de Lilas[5] (на которой не было ни одного кустика сирени) и остановились возле маленькой виллы, давно не крашенной и не ремонтированной. Калитка висела на одной петле. Когда Генри ее открыл, раздался резкий звонок, и в доме дружно залаяли две собаки. К дверям, однако, никто не подошел. Кучер сложил вещи у дверей и ждал.
Генри обошел виллу вокруг и подошел к черному ходу. Задняя дверь тоже была заперта, а внутри продолжали лаять собаки. Пришлось вернуться к парадной.
5
Сиреневая улица (фр.).