— Почему бы и нет?

После этого я доехал по главной улице до скромного белого здания, в котором помещался музей. Молодой человек, стоявший у двери-вертушки, сообщил мне, что Фрэд Джонсон вышел из музея около часа назад.

— Вы хотите с ним увидеться по личному вопросу? Или это имеет отношение к музею?

— Я слышал, что его интересует художник по имени Ричард Чентри.

Его лицо немного оживилось.

— Мы все им интересуемся. Вы приезжий?

— Да, я из Лос-Анджелеса.

— А вы видели нашу постоянную экспозицию работ Чентри?

— Еще нет.

— Вы явились как раз вовремя. Сейчас здесь миссис Чентри. Она уделяет нам один день в неделю.

В первом зале, через который мы прошли, стояли какие-то безмятежные классические скульптуры; второй зал имел совершенно иной характер: картины, которые я там увидел, напоминали окна в другой мир, — вроде тех окон, сквозь которые исследователи джунглей наблюдают по ночам за жизнью животных. Но животные на картинах Чентри, казалось, преображались в людей. А может, это люди преображались в животных.

Женщина, вошедшая в зал через дверь за моей спиной, ответила на мой немой вопрос:

— Это так называемые картины о Сотворении мира… Они представляют собой исполненную воображения концепцию художника относительно эволюции. Они относятся к периоду первого большого взрыва его творческой фантазии. Это может показаться невероятным, но он нарисовал их в течение шести месяцев.

Я обернулся, чтобы посмотреть на нее. Несмотря на консервативный стиль одежды и слегка аффектированную манеру выражаться, от нее так и веяло силой и решительностью. Блеск коротко остриженных седеющих волос, казалось, излучал неукротимую энергию.

— Вы миссис Чентри?

— Да. — Видимо, ей было приятно, что я слышал о ней. — Вообще-то говоря, мне бы не следовало здесь находиться — сегодня вечером у меня прием. Но я не могу не явиться в музей в день своего дежурства.

Она подвела меня к стене, на которой висел цикл работ с женскими фигурами. Одна из них обратила мое внимание. Молодая женщина сидела на камне, частично прикрытом шкурой буйвола, в которую были укутаны ее бедра. Великолепная грудь и руки девушки были обнажены; над ней, в глубине, подвешенная в пространстве, виднелась огромная бычья голова.

— Он назвал ее «Европа», — сказала миссис Чентри.

Я повернулся к ней. Она стояла улыбаясь. Я снова обратил взгляд на девушку, изображенную на картине.

— Это вы?

— В определенном смысле. Я часто ему позировала. Некоторое время мы испытующе смотрели друг на друга. Она была моего возраста, может быть, немного моложе, но под ее голубым платьем по-прежнему чувствовалось упругое тело Европы. Я подумал, что склонило ее водить посетителей по выставке работ Чентри — внутренняя потребность, гордость за мужа или обыкновенное тщеславие?

— Вы когда-нибудь раньше видели его картины? У меня такое впечатление, что они вас сильно потрясли.

— Действительно. Так оно и есть.

— Его произведения всегда оказывают такое действие на людей, которые видят их впервые. Можно узнать, что заставило вас заинтересоваться ими?

Я объяснил, что являюсь частным детективом, которому Баймейеры поручили вести расследование по делу о похищении их картины. Мне хотелось посмотреть, как она отреагирует на мои слова.

Несмотря на макияж, ее лицо заметно побледнело.

— Баймейеры невежды. Картина, которую они купили у Пола Граймса, — подделка. Он предлагал мне купить ее задолго до того, как показал им, но я даже не захотела к ней прикоснуться. Это явная попытка подражать стилю, от которого Ричард давно отошел.

— Как давно?

— Лет тридцать назад. Этот стиль относится к его аризонскому периоду. Не исключено, что Пол Граймс сам нарисовал эту картину.

— Значит, Граймс человек с дурной репутацией? Признаюсь, я немного переборщил с этим вопросом.

— Я не могу рассуждать о его репутации ни с вами, ни с кем бы то ни было. Он был другом и учителем Ричарда еще в Аризоне.

— Но не вашим другом?

— На эту тему я бы не хотела говорить. Пол помог моему мужу в тот момент, когда помощь имела для него значение. Но с течением лет люди меняются. Все меняется. — Она оглянулась по сторонам, мимолетно посмотрев на картины мужа, словно и они внезапно сделались чужими, как наполовину позабытые обрывки сновидений. — Я стараюсь сохранить репутацию моего мужа, следить за подлинностью его произведений. Многие хотели бы сделать состояние на его творчестве.

— А Фрэд Джонсон не относится к таким людям?

Казалось, мой вопрос застал ее врасплох. Она покачала головой; при этом ее волосы качнулись, как мягкий серый колокол.

— Фрэд очарован творчеством моего мужа. Но я бы не сказала, что он стремится на нем заработать. — Она немного помолчала. — Рут Баймейер подозревает его в краже своей паршивой картины?

— Его имя упоминалось.

— Но это же абсурд! Даже если бы Фрэд оказался нечестным человеком, в чем я сомневаюсь, у него слишком хороший вкус, чтобы его можно было надуть такой жалкой подделкой.

— И все же я бы хотел с ним поговорить. Вы случайно не знаете его адрес?

— Я могу узнать. — Она вошла в служебную комнату и скоро вернулась. — Фрэд живет с родителями на Олив-стрит, две тысячи двадцать четыре. Будьте с ним помягче. Он очень впечатлительный юноша и большой энтузиаст Чентри.

Я поблагодарил ее за информацию, а она меня — за интерес к творчеству мужа. Мне показалось, что она играет очень сложную роль, являясь одновременно рекламным агентом, хранительницей реликвий и кем-то еще.

Дом Джонсонов стоял в ряду деревянных четырехэтажных зданий, построенных, если не ошибаюсь, в начале века. Оливковые деревья, давшие название улице, были еще старше. Их листья отливали в солнечных лучах матовым серебром.

Это был квартал второразрядных гостиниц, частных домов, врачебных кабинетов и зданий, частично приспособленных под конторы. У меня сложилось впечатление, что построенная в самом центре города современная больница — окна придавали ей сходство с гигантскими сотами — поглотила значительную часть жизненных сил этого квартала.

Дом Джонсонов пребывал в еще более запущенном состоянии, чем другие здания. Некоторые доски уже начали отставать, краска на стенах давно облупилась. Он стоял, серый, высокий, посреди небольшого садика, поросшего пожелтелой травой и сорняками.

Я кулаком постучал в дверь, снабженную заржавевшей сеткой от насекомых. Дом медленно, нехотя начинал пробуждаться к жизни: на лестнице послышались тяжелые, шаркающие шаги.

Толстый пожилой мужчина отворил дверь и уставился на меня сквозь металлическую сетку. У него были седые сальные волосы и короткая растрепанная борода.

— В чем дело? — спросил он недовольным тоном.

— Я бы хотел повидаться с Фрэдом.

— Не знаю, дома ли он. Я тут было задремал. — Он наклонился ко мне, приблизив лицо к сетке, и я почувствовал запах винного перегара. — А что вам нужно от Фрэда?

— Хочу поговорить с ним.

Он смерил меня с ног до головы взглядом своих маленьких, налитых кровью глаз.

— О чем вы собираетесь с ним говорить?

— Я бы предпочел сказать ему об этом сам.

— Скажите лучше мне. Мой сын — очень занятой молодой человек. Его время ценно. Он эксперт. — Последнее слово он произнес с нескрываемым восторгом.

Я пришел к выводу, что у старика кончились запасы вина и он не прочь сорвать с меня малую толику. Из-за лестницы вышла какая-то женщина в форме медсестры. Движения ее были исполнены достоинства, но голос оказался пискливым и детским.

— Я поговорю с этим господином, Джерард. Тебе не обязательно морочить свою бедную голову делами Фрэда.

Она прикоснулась ладонью к его заросшей щеке, проницательно заглянула в глаза, словно врач, ставящий диагноз, и легким шлепком отправила старика прочь. Не вступая в препирательства, он покорно направился в сторону лестницы.

— Меня зовут Сара Джонсон, — объявила она. — Я мать Фрэда.

Ее зачесанные назад седеющие волосы открывали лицо, выражение которого, как и у мужа, скрывалось под жировой маской. Белый халат, тесно облегающий массивную фигуру, был, однако, чист и опрятен.