Бой на рынке лег в основание строк:
Наш приоритет – защита рынка от незаконного вторжения, как чиновного, так и криминального.
Наш приоритет – это возрождение личного достоинства граждан во имя высокого национального достоинства страны.
Наш приоритет – строить внешнюю политику исходя из национальных интересов собственной страны. Надо признать верховенство внутренних целей над внешними.
У нового поколения появился великий исторический шанс построить Россию, которую не стыдно передать своим детям.
И завершил свою мысль так:
Объединив усилия, мы все насущные задачи решим – одну за другой.
Объединение усилий следовало как-то подчеркнуть, обосновать общностью цели, и после мучительных поисков и сомнений она была обозначена так:
О нашей общей цели.
Если искать лозунг для моей позиции, то он очень простой.
Это достойная жизнь. Как вижу нашу жизнь и я сам, будучи русским человеком.
Желудок сегодня давал себя знать, поэтому Иванов-Седьмой отхлебнул принесенного с завтрака киселя и запил его разведенным порошковым молоком. Он углубился в видения достойной жизни, как видел ее сам, принявшие под влиянием этих напитков какие-то фольклорные образы, когда мысль его была отвлечена тяжелыми шагами по карапасной палубе.
Шаги близились, и звучали так, как могли бы звучать размеренные удары металлического или каменного груза по металлу. Так мог бы шагать Каменный Гость.
Дверь каюты отворилась, и в нее боком, пригнувшись, втиснулся огромный человек, сплошь закованный в железные латы. При рассмотрении это оказались не латы, а сплошное чугунное литье. Местами чугун позеленел от атмосферных окислов и всякой дряни и даже был кое-где засижен буро-белесыми отметками голубей.
– Здрав будь, боярин, – сказал этот человек-статуя, распрямляясь и упершись навершием чугунного шлема в потолок каюты. Голос его не гудел чугуном, как можно было бы ожидать, а прозвучал неожиданно тонко и с заметной простудной гундосостью.
– Здравия желаю, – машинально ответил Иванов-Седьмой, привставая и пятясь, и с недоверием покосился на кисель.
– Слово и дело к тебе государевы, – без предисловий приступил статуеобразный гость и потрогал рукой стул. Стул развалился. – Не господская у тебя мебель. Ладно. Постоим.
– Вы… кто? – пробормотал Иванов.
– Я? – немного удивился гость. – Юрий. Князь. Долгая Рука погоняло имею. А ты, стало быть, тот дьяк, что новому князю программу пишет?
Иванов– Седьмой впервые в жизни перекрестился. Князь Юрий посмотрел по углам и также перекрестился на портрет каперанга Егорьева, висевший над книжной полочкой. Шлема он при этом, однако, не снял, и Иванов отметил, что перекрестился он двоеперстием.
– А… откуда вы знаете… про меня? – продышался он.
– Вои морские на лодье твоей сказывали. Однако дело слушай. Мне вот памятник поставили. На восемьсот лет Московы. Как я город заложил. Там, было дело, чудь жила. Но это не в счет.
– Так точно!
– Это не твоего ума дело – точно либо не точно. Князь молвит – стало быть, точно. Еще вперед сказывать станешь – удавлю.
Иванов– Седьмой взглянул на чугунную рукавицу и изъявил согласие и покорность движением век.
– Конь подо мной был. Он и ныне подо мной. Сейчас наверху ждет. С конем неладное вышло.
Князю подобает на кобыле ездить. Резвость у нее не меньше. А скакать может дольше. И нрав ровнее. В дозоре на жеребца не заржет, ворогу не выдаст. И в сече на жеребца не отвлечется. А конь может. Потому – кобыла.
А сладили коня. Меня не спросили. Смерды!… Ладно. Конь так конь. Что делать. Конь могутный. Хотя стать тяжкая, а в бабках тонок. И в шаге неходок. Неразумен, не понимает ничего. Но ладно.
Поставили памятник. Народишко сбежался. Сняли покрывало. А народишко за животы похватался и надсмешки строит. Хер, говорят, у жеребца большой. И ятра большие. Снизу им хорошо видать.
Лучшие люди иск учинили. Пошто князеву коню такой хер и ятра? Что сие значит? Какой тут злой умысел? Кому князь хер и ятра показывает? Властным людям и граду их стольному? Мастера в застенок сволокли. Там и помер. А ночью коню хер и ятра отрезали напрочь. Поныне и нету. А того не ведают, что ежели жеребца обхолостить – кобылы из него все одно не будет. Им все едино, а мне каково? Не можно князю на мерине ездить! За что позор?!
– Негодяи! – как бы не сдержавшись, вознегодовал Иванов-Седьмой, показывая, что никак не может такого стерпеть.
– Хер тот чугунный с ятрами человек один тайно купил, что диковины собирает. На особом столе в дому его лежит, – князь развел руки, показывая размеры экспоната. – К тебе и дело: вернуть его надобно. Сделать все обратно, как должно быть. Потому не будет столу и державе ни в чем порядка, ни прибытка, ни почету, покуда конь под князем холощен, а сам князь в позоре. Меня понял?
– Так точно! – выпалил Иванов-Седьмой. – Понял! понял! – поправил он себя, вытянулся смирно, подумал и слегка, не унизительно поклонился.
– То-то, что понял. Человека того найдешь и все, что надобно, сделаешь. А то мне тоже отрады нет зрить, что кругом деется, въезжаешь, братан? Ну, ступай, проводи меня к коню.
– 16 —
Увидев свой корабль на месте, Ольховский испытал непередаваемое облегчение.
Приняв рапорт вахтенного, он обратил внимание на Груню, сосредоточенного на странном занятии. Матрос подтаскивал к борту какие-то ядра неправильной формы и сбрасывал их в воду. С брезгливой гримасой он старался держать их подальше от себя, и после каждого долго отряхивал брезентовые рукавицы. Посреди палубы лежали две пирамиды этих шершавых и как бы полуразваленных чугунных кругляков.
Таких предметов на крейсере Ольховский не помнил.
– Это что? – поинтересовался он.
Груня выпрямился и вытер лоб.
– Товарищ командир! – губы его запрыгали. – Разрешите обратиться!
– Не обратиться, а доложить на вопрос.
– Я все же не Геракл, чтоб Авгиевы конюшни чистить. Почему же всегда я?… меня?… Есть же флотские наказания! Еще я только за чужим конем говно не убирал. Он валит, значит, свой навоз чугунный на палубу, а я, значит, оттаскивай.
– Что?! Опять обдолбался?!
От несправедливого оскорбления Груню понесло:
– Мне своих гальюнов мало чистить? – фальцетом запустил он. – Кому с князем разговаривать, а кому навоз грести? А зачем тогда революция?! Меня на флот призывали, а не в… не знаю!… какие-то арестантские роты!
Последние слова заставили Ольховского расплыться в улыбке. Под этой улыбкой Груня посуровел и серьезно сказал:
– Разрешите доложить. Сегодня подаю рапорт об отправке в Сербию. Добровольцем. В сводную команду флота. Воевать. Миротворцем. На помощь славянским братьям. Обязаны передать по команде. Пусть наверху решат.
Он с испугом уставился на Ольховского и поспешно добавил, уже гораздо менее решительно:
– А что такого? У вас, говорят, у самого сын в Сербии, тоже сражается. Так что можете меня понять… товарищ капитан первого ранга. Что с вами? Петр Ильич? Да что я такого сказал-то!… Вахтенный!! Доктора к командиру!!
Полежав в каюте и развеселившись рассказом Иванова-Седьмого, все ему объяснившим, это напоминало визит заботливого родственника к постели больного, Ольховский призвал Колчака. И посвятил его в происшедшие с ним сегодня события, стараясь не упускать деталей.
– Ну? – сказал он. – И что ты обо всем этом думаешь?
– Теперь понятно, с чего ты так разволновался, – покивал Колчак. – Не переживай, ни в какую Сербию, пока я жив, он не поедет. Из трюмов живой не вылезет, гнида. Нервный ты стал. Не успел даже узнать, что у нас тут без тебя было – а уже с колес. Значит, слушай. Ко мне Столыпин приезжал. Вернее, к нам, но тебя не было.
– Кто-кто?
– Ну кто. Тезка твой, Петр Аркадьевич. Великий реформатор.
– Еще один реформатор, – простонал Ольховский. – Чего надо?
– Во-первых, он хочет проводить аграрную реформу.
– Слава Богу. Дозрели, наконец. Не препятствовать.