— Дождь, — сказал я. — Поганый ливень хлещет по крыше и не даёт спать. Жирные комья грязи липнут к ботинкам.

— Взгляни на чистые, безукоризненно умытые окна домов, на радужные блики стёкол. А свежесть, разлитая в воздухе? Чувствуешь? Асфальт — мокрый, глянцевый, нет пыли и жары. Как прекрасно.

— Везде лужи. Воняет гнилью, и губы трескаются от ледяного ветра. Он гудит в водосточных трубах, раскачивает провода; лампы в фонарях трещат и мигают.

— Мягкий тёплый вечер кружевной шалью ниспадает на плечи домов; осколки звёзд, словно крупные кристаллы соли на тёмной скатёрке неба. Луна улыбается, чертит косые дорожки на мостовых и тротуарах; окутанные молочным туманом деревья сверкают платиновыми прожилками червлёных листьев.

— Воробьи. Маленькие сученыши гадят на подоконник. Прыгают по узловатым веткам клёна напротив подъезда. Косят злым глазом, роются в урне.

— Так светло ночью, можно сесть у окна и читать. Слепой мелкий дождик — да, я знаю, слепым называют дождь, который идёт днём, при свете солнца, но чем луна хуже? — он будет тихо пришёптывать, смывая усталость с крон деревьев, и оборачиваться каплями росы поутру. Я выйду на улицу, закружусь в невесомом танце среди терпко благоухающих кустов жасмина и сирени. Звуки «Осенней сонаты» разольются округ, заполонят мир тысячей хрустальных колокольчиков; одинокий тополь-дебютант, притворившись опытным дирижёром, взмахнёт руками-ветками. Призрачный хор цикад плавно вступит в основную партию, эфемерные скрипки и печальный голос флейты добавят в звучание минорную ноту. Я буду петь, смеяться, плакать навзрыд, Город исчезнет, растворится, и я, обессилев, присяду на шелковистую луговую траву. Васильки, ромашки, анютины глазки будут приветливо кивать мне венчиками. Любопытная полёвка высунется из норы, забавно поведёт усатой мордочкой, звонко чихнёт и вновь скроется в своём жилище. А я… я опять продолжу этот безумный волшебный танец.

— Холодно. В дрянном магазине совсем нет перчаток. И варежек там нет. Нет тёплых курток, одни ветровки. Я напяливаю два свитера и две пары носков. Я плохо сплю ночью, я совершенно не сплю. Ведро чересчур быстро наполняется, тяжёлое жестяное ведро. Я бегаю по лестнице — вверх-вниз, проливая воду на ноги. Трещина в потолке расширяется, от неё ответвляются новые. Когда дождь падает отвесной стеной, приходится подставлять второе ведро — с фекалиями и мочой. С потолка льются мутные струйки, брызги летят во все стороны. Я хватаю заляпанную нечистотами ручку, кривлюсь и морщусь, но его тоже нужно выносить. Вонь шибает в нос, а к горлу подступает тошнота.

— Деревья похожи на костры — горят, плавятся ярким огнём, рассеивая дым листьев. Соломенный зрачок солнца в ясном окоёме неба с добродушием взирает на слегка приувядшие краски. Хоровод пастельных тонов и пряных запахов кружит голову. Под моей подушкой спрятан томик Пастернака, я достану его, открою на любой странице, не буду смотреть, что там, — давно выучила наизусть. Продекламирую…

Тучи. Комковатые, бесформенные. Серый свинец неба. Уныние, безнадёжность, депрессия. Острое лезвие у запястья. Тусклый блик хищного жала. Ванной нет, я бы наполнил её тёплой водой. Без воды слишком больно. Муторно без воды. В луже не получится, понимаешь, ты, сука?! Вода в луже чересчур холодная.

— …Ещё пышней и бесшабашней шумите, осыпайтесь, листья, и чашу горечи вчерашней сегодняшней тоской превысьте.

— Дура, — прошипел я. — Сумасшедшая. Хватит грузить! Ты специально, да? На твои нелепые ужимки не поведётся даже самый последний лох. Отвали! Отстань от меня! Да хоть сдохни ещё раз. Снова. Иди в рай, в ад, куда угодно, но перестань мозолить глаза! Не раздражай меня, слышишь?! Прекрати, немедленно прекрати читать стихи. Кто это? Лермонтов? Я не люблю Лермонтова!

* * *

Она стояла посреди улицы, тонкая и хрупкая, как деревце в степи. Слёзы в глазах, уголки рта печально опущены. Прижимала к груди книжку. «Пастернак» — надпись на обложке тиснёными серебряными буковками.

— К чёрту! — выкрикнул я. «У-у», — отозвалось эхо. — Провались со своей осенью!

Из-за угла вывернул грузовик, покатил, набирая обороты, к девушке. За лобовым стеклом болталась прикреплённая к зеркалу заднего вида игрушка. Эти уродские игрушки специально продают в магазинах, чтобы тупые дебилы вроде водителя этого «КамАЗа» вешали их на зеркала. Дерьмо! — выругался я. Откуда в Городе машина? В фальшивом, нарисованном Городе — настоящая, пахнущая бензином и маслом машина?

Грузовик приближался. Катька не оборачивалась. Не слышала, что ли? Может, в прострацию впала? Предупредить? Я рассмеялся. Нет, не стану предупреждать. Сейчас её собьют, размышлял я почти злорадно. Расплющат в лепёшку. Да. Точно. Так ей и надо. Глупая плаксивая дура. Никто больше не будет приставать ко мне с идиотскими бреднями о любви и прочей лабудени. Нудеть с утра до вечера, шумно дышать в трубку телефона, плакать на кухне. Восторгаться красотой и очарованием осени, читать стихи тоже никто не будет. Пушкин? Бродский? На хрен! Мне это не нужно. Я терпеть не могу стихи, слышишь, маленькая дрянь? Дави её, водитель. Я сяду с тобой в машину, и мы вместе уедем из этой гребаной осени.

Грузовик неожиданно вильнул, объезжая Катьку.

Чёрный дым из выхлопной трубы.

Солнечные зайчики на ветровом стекле.

Рёв мотора.

Ах ты, сука, только и подумал я. Время набухло киселём, замедлилось.

Я и смерть друг напротив друга. Двадцать метров. Пятнадцать. Восемь… Дурацкая игрушка вихляется туда-сюда, мешает сосредоточиться, отпрыгнуть в сторону. Ускользнуть.

Свет выключенных фар режет глаза — злостью, болью, равнодушием. Они, тысячекратно отразившись и преломившись, вернулись назад, к хозяину.

Не-е-ет!!! — хотел крикнуть я. Я ненавижу осень! Я не хочу!..

Удар…

* * *

За окном шуршит дождь. Барабанит по подоконнику, брызжет на стекло, оставляя мокрые разводы. Сколько ни задёргивай занавески, между ними всегда остаётся крохотная щёлочка, сквозь которую видны низкое серое небо и косые хлещущие струи. Проклятый ливень идёт день и ночь.

Кап — отдаётся в ушах. Кап. Бульк. Потолок протекает, капли падают в подставленное ведро. Чёртова посудина скоро наполнится, и придётся хватать её за скользкую ручку, выбегать на улицу, выплёскивать мутную, с крошками извёстки, влагу.

— Апчхи! — оглушительно чихаю я. Мне плохо. Знобит. Наверняка поднялась температура. Слабость во всём теле. А таблеток нет. Ничего нет. Вообще.

Магазин закрыт, там второй день висит табличка «Учёт», на полках — пустота. С деревьев облетели последние листья; клёны с тополями тянут вверх корявые ветви, скрипят-жалуются на пробирающем до костей ветру. Даже мерзавцы воробьи больше не устраивают гвалт по утрам — улетели. На улицах — паводок: вода течёт, бурлит, пенится. С каждым днём её уровень поднимается; скоро вода перехлестнёт бордюр тротуара, подберётся к подъезду, ворвётся на лестничную клетку первого этажа. Быть может, хлынет в подвал. Или здесь уже нет подвала? Лишь нарисованная дверь — намёк на прежнюю, скрипучую, с полуоторванной ручкой. Чёрт, вчера подвал был, точно был. Вот дерьмо!

Я лежу на кровати и думаю. О зиме, лете и о весне тоже. Иногда я думаю о Катьке. А что ещё остаётся?

Ведь я теперь совсем-совсем один.

Я и осень.

Сергей Челяев

Склейка

— И запомни самое главное!

Володя, бессменный завмуз нашего театра, нервно глянул на часы. Директриса, в своей излюбленной роли злодейки-судьбы, в кои-то веки раздобыла для него горящую путёвку аккурат под Новый год.

В областных театрах с судьбою спорят редко, и сейчас Володя спешно обучал меня азам звукооператорской профессии, в просторечии «радист».

Ни он, бывший диджей клуба филофонистов, ни я, недавний дембель, тогда и не предполагали, что завтра изменится многое. Мой сменщик, пожилой люмпен Анвар, нечувствительно запьёт, и тут же заболеет Пётр Фадеич, центральная фигура представления. В результате наш театр кукол останется без Деда Мороза и с одним звукооператором-стажёром накануне новогодней кампании. А это — две недели по четыре ёлочных представления в день.