Ну, головы со стен попадали, как тыквы по полу покатились. Идолы, что стояли ещё, свалились. Кресло с квартеронкой рухнуло — я это не видел уже, лишь услышал — свечи упали и погасли почти все. Что с полковником и с Мамочкой происходит — не видать. Да и некогда всматриваться — выбираться скорее надо, похоже, дом развалиться собирается. Я на карачках к двери — как пьяный матрос в шторм по палубе. Пол всё в свои игры играет, сверху дрянь какая-то сыплется — штукатурка, ещё что-то. Вижу — светлее стало, по наружной стене трещины сквозные поползли. Все, думаю, конец — сложится сейчас особняк полковника, как домик карточный. Но кое-как в коридорчик вытряхнулся, к чёрному ходу ползу…

И всё кончилось.

Для меня кончилось — доской тюк по темечку, только через два дня я оклемался. Открыл глаза — темно, лежу я вроде как на полу, на груде тряпок всяких. А пол не угомонился, все качается, — правда едва-едва уже. Но тут плеск волн услышал — понял, что опять на плоту мы плывём.

Джим, оказывается, не только пузо у Монтгомери отъедал — он и плот новый потихоньку сколотил, как чуял, что добром житьё тамошнее не кончится.

Как спасся я из дома рухнувшего? Джим же и вытащил. Услыхал он выстрелы полковника — и в дом вошёл. Не сразу, но вошёл. Один он только на это и отважился, все братцы и сестрички разбежались-попрятались. В комнату потайную лезть побоялся, но из-под перекрытий падающих меня выдернул.

А дом не просто на куски рассыпался — даже руины дотла сгорели. Джим говорил: необычным пламенем горело, никогда он такого не видел. Не горит так дерево, хоть бы и нефтью политое.

Тем и закончилась история. Вот только не спрашивай, Сэмми, как вся эта чертовщина происходила. Как Мамочка Эмми спасла и жизнь в ней поддерживала, медленно две сотни чернокожих девчонок загубив. Не знаю и знать не хочу. Я и то, что своими глазами видел, позабыть бы хотел. Да не получается никак… До сих пор глаза её голубые помню. И ложь её проклятую…

Нет, нет, Сэмми, насчёт судьбы Эммелины Монтгомери ты ошибаешься — кое-что я о ней узнал. Очень нескоро, через десять с лишним лет, но узнал.

Я пароход тот, «Анриетту», купил. Не особо в нём нуждался — но название вспомнил и купил. Крепкое оказалось корыто, потом машину заменили — до сих пор плавает.

Кое-кто там из экипажа десятилетней давности оставался. И странную историю они любили после стаканчика рассказывать. О том, как забронировала каюту первого класса — третью по левому борту — молодая парочка супружеская. С тем, чтобы подсесть по дороге. Ну, подсели, — на лодке подгребли. И сразу в каюту — нырк. И ни слуху, ни духу. Прислуга всё понимает — то да сё, медовый месяц. Но одной любовью сыт не будешь. А эти два дня взаперти сидят — ни глотка воды, ни корочки хлеба не заказывают. Постучались к ним — звуки из каюты какие-то странные.

И что ты, Сэмми, думаешь? Когда дверь в конце концов сломали — не было там молодой парочки. Мужчина был — седой, голый, ничего не говорит, мычит, слюни пускает. С ума сдвинулся. По слухам, через год в психушке умер.

А ещё в каюте труп нашли — совершенно сгнивший. На вид — тринадцатилетней девочки. Вот как оно бывает…

Конечно, парочка записалась как мистер и миссис Джон Смит — но если это были не подлец Ларри Шеппервуд и не проклятая потаскушка Эммелина Монтгомери — то тогда нет, Сэмми, справедливости. Ни на земле нет, ни на небе…

* * *

Сквозь задраенный иллюминатор — который Писатель, как человек сухопутный, продолжал считать закрытым окном — пробивались первые лучи рассветного солнца. В каюте стояло сизое марево. Пепельницу переполняли сигарные окурки. Роскошный ковёр был завален бутылками с отбитыми горлышками. Писатель отстал на середине дистанции — окончательная победа над содержимым погребца была достигнута трудами одного лишь Хозяина.

Но, странное дело, пьяным он не казался. Говорил тихо и мечтательно:

— Знаешь, Сэмми, я человек по большому счёту не злопамятный. Иногда я думаю, что раздавил восковую Эмми как раз в тот момент, когда настоящая впервые улеглась в койку с подонком Шеппервудом, — и мысленно прощаю им все их подлости. Пусть покоятся в мире.

…После долгой паузы Писатель сказал:

— Берри, я пожалуй выйду на палубу. Душно тут, глотну свежего воздуха. А потом попробую поспать… Когда мы прибудем в Санкт-Петербург?

— Часа через четыре, не раньше. Но ты спи спокойно, без нас всё равно не начнут. Подождут, никуда не денутся. Когда проспишься — загляни сюда, в мою каюту. Тогда и сойдём на берег. А я лягу здесь, проветрю — и лягу. Привык я к этим стенам…

— Загляну, — усталым голосом пообещал Писатель. Шагнул к двери, что-то вспомнил, обернулся.

— Послушай, Берри… Если ты не против, то я, может быть, когда-нибудь использую твою историю…

— Используй, — сказал Хозяин равнодушно. — Только измени фамилии. И, пожалуйста, припиши другой финал. Чтобы все были счастливы…

— Постараюсь. Но тогда ещё один вопрос: а что стало в конце концов с Джимом? Тоже ведь немаловажный персонаж. Он добрался до свободных штатов?

— Нет, Сэмми. Устье Огайо, Каир и участок кентуккийского берега он и не заметил — плот проскочил мимо, когда старина Джим ухаживал за мной, лежавшим без сознания. Вместо этого мы попали в Новый Орлеан — благо с бумагой полковника бояться охотников за беглыми рабами не стоило. А там… О, там Джим оказал мне бесценную помощь в первых шагах моей карьеры. Без него я просто никем бы не стал, Сэмми…

— Ты взял в компаньоны чёрного? — приятно удивился Писатель. — Тогда? В Луизиане?

— Ну что ты, Сэмми… Дело в том, что вексель полковника после его смерти ничего не стоил, в отличие от рекомендательного письма. Мне позарез нужен был стартовый капитал. Я продал Джима на хлопковую плантацию — за такого здоровяка мне отвалили девятьсот долларов. Года через три попытался выкупить, денег уже хватало. Не сложилось. Сам знаешь, какой недолгий был век у негров «на хлопке»… Но ты иди, Сэмми, поспи. Что-то вид у тебя совсем тусклый.

Писатель понял, что ему стоит поспешить на палубу. И глотнуть свежего воздуха. Немедленно. Пошатываясь, вышел из каюты. Потом вдруг вспомнил, что не помнит её номера. Как, впрочем, и названия парохода — на борт они с Хозяином взошли два дня назад уже изрядно навеселе.

Обернулся, посмотрел на роскошную дверь красного дерева. Цифр там не было. Тогда Писатель стал отсчитывать двери от начала коридора.

Каюта оказалась третьей. По левому борту.

Совпадение, конечно совпадение, не мог же Берри и в самом деле… — твердил себе Писатель, шагая к свежему воздуху.

На палубе от вцепился в фальшборт, перегнулся вниз, и долго разбирал перевёрнутые — для его взгляда — буквы на борту, не замечая висевших неподалёку спасательных кругов, тоже украшенных названием парохода.

На середине процесса чтения Писателя стошнило. Он смахнул с губ вязкую горькую жидкость, подышал широко распахнутым ртом. Перегнулся снова — и узнал-таки, на каком судне плывёт.

Пароход назывался «ЭММЕЛИНА». Но Писателю показалось, что сквозь слои белой краски легчайшим намёком проступает другое название.

Тоже женское имя…

Владимир Рогач

Изменить нельзя

— Открой, Володенька, — шелестит мрак по ту сторону запертой на засов двери голосом Горбатого. — Открой, Володенька, я ведь тебя зубами загрызу.

Знаем, видели мы ваши зубы. И в действии, и так… Лучше уж я тут, за дверью, свои от голода на полочку сложу, нежели открою.

— А не хочу-у-у, волки позор-рные, — воет в голос Промокашка. Но даже его полузвериный вопль не способен заглушить неумолимый, беспрекословный приказ Зова, вплетённого красной нитью даже не в шёпот — шорох голоса Горбатого.

— Открой, Володенька. По-хорошему открой…

Старая песня — проходили. Своей монотонной повторяющейся командой хрена с чесноком ты меня вытянешь из-за заговорённого железа двери, Карпуша.

А хороша была затея с ярким светом по глазам — не иначе Огнелов выдумал. И образок на двери опять же…