Образы уходить не желали, и теперь видение живой пульсирующей паутины сплеталось с неясным призраком в окружении каменных надгробий — человеком в инквизиторском фельдроке и с его, Курта, лицом, давя мыслью о том, что предостережение судьбы пропало втуне, и его темная половина так и осталась непобежденной. «Dominus pascit me»… Морок таял, угасал, и в темноте там и тут вспыхивали яркие точки углей, слышался треск не остывших еще камня и дерева, и виделось тело на полу — изуродованное, изломанное болью и пламенем, с чужим, но таким узнаваемым лицом и подспудной мыслью «не верю»…

Утро ударило в лицо внезапно — остатков ночи вкупе с навеянными ею видениями и мыслями будто и не было, будто лишь на миг прикрыл веки, а открыв глаза снова, увидел уже ранний утренний сумрак. Но привычной предрассветной тишины не было: в уши долбил оглушительный грохот — кто-то колотил в дверь, судя по всему, кулаком и ногой разом, под неумолчную громкую ругань. Бранились двое — владелец «Ножки» увещевал раннего посетителя удалиться, срываясь с просьб на угрозы, но пуще грохота в старые толстые доски его заглушал другой голос, злой, громкий и напряженный, как тетива.

Проснувшаяся Нессель испуганно подскочила и растерянно заозиралась, когда Курт подхватился с постели и кинулся к двери, на ходу влезая в штаны и позабыв о кинжале под подушкой — тот, чей голос слал сейчас хозяина трактира в дальние просторы потустороннего мира, вряд ли явился сюда с целью покушения. И вряд ли Ян Ван Ален стал бы поднимать такой шум по пустякам в столь ранний час.

— Что? — коротко спросил Курт, распахнув дверь, и перебранка смолкла, будто неведомый чародей бросил в окружающий мир заклятье, глушащее любой звук.

— Майстер инквизитор, простите, я не… — смятенно начал хозяин и запнулся, когда охотник рявкнул:

— Заткнись! Одевайся, — продолжил он, обращаясь уже к Курту. — В Бамберге самосуд.

— Зараза… — пробормотал он ожесточенно; развернувшись, кинулся к постели и, спешно втискиваясь в сапоги, потребовал: — Подробности!

— Я был у Франциски ночью, — отрывисто пояснил охотник, войдя в комнату и захлопнув дверь перед самым носом возмущенного хозяина; притихшей Нессель в ворохе одеял он сдержанно кивнул, тут же отвернувшись, и продолжил: — Возвращался затемно, но уже под утро. Встретил небольшую толпу — человек десять. С факелами, ножами и крестами. На разговоры, сам понимаешь, тратить время было не с руки, но что успел выяснить: кто-то обвинил во вчерашней грозе какую-то деваху, объявив колдуньей и вменив ей убийство инквизитора. Я не могу вмешаться, меня не послушают, меня там растерзают просто; ты инквизитор, ты сможешь и должен это остановить!

— Где? — так же коротко уточнил Курт.

— Ее поволокли к ратуше, на мост — проверять на ведьмовство.

— Как?.. — растерянно и чуть слышно уточнила Нессель, и Курт отозвался, торопливо влезая в рукава рубашки:

— Плаваньем. Свяжут по рукам и ногам и бросят в воду. Не утонет — невиновна.

— Но она утонет!

— Само собой, — зло бросил он, подхватил пояс с оружием, оставив фельдрок и перчатки лежать на табурете, и развернулся к Ван Алену, твердо потребовав: — Пригляди за Готтер. Не оставляй ее одну ни на минуту, нигде, никак, ни под каким предлогом, не доверяй ее больше никому. Ты понял, Ян?

Охотник на мгновение застыл, метнув искоса взгляд на испуганную ведьму, и кивнул:

— Понял.

— Никому — значит, никому, — повторил Курт настойчиво, отступая к двери. — Ни брату, ни ангелу, ни самому Господу Богу. Только сам.

— Я понял, — повторил Ван Ален, — глаз не спущу. Двигай.

Он кивнул, молча развернувшись, вылетел в коридор и бросился вниз, прыгая через ступеньки, на выходе из трактира едва не сбив с ног владельца, замешкавшегося на пути с явным намерением получить от майстера инквизитора объяснения столь странным визитам в приличное заведение.

По улице, окутанной легким туманом, Курт понесся бегом; после вчерашнего ливня утоптанная земля под ногами стала похожа на покрытый тиной прибрежный камень, и под подошвами скользила жидкая грязь, не давая бежать в полную силу. Улицы были безлюдны и тихи, хотя обыкновенно в любом городе в такой час уже просыпаются хозяйки и лавочники, уже кое-где раскрываются ставни; сейчас же навстречу не попалось ни одного человека, ни из одного окна не выглянуло ни одного лица, не слышно было ни единого звука — ни стука двери, ни чьего-то голоса. Курт бежал по пустынным улицам, пытаясь не завалиться в грязь, молясь о том, чтобы успеть, и надеясь, что охотник все понял верно, и сейчас он не тратит время впустую, не несется стремглав туда, где ничего не происходит, в то время как где-то на другом конце Бамберга совершается убийство…

Людей он увидел издалека, выбежав за поворот к магистрату. Они собрались на мосту, что соединял улицу Инзельштадта и ратушу — толпа не умещалась на каменном горбу, и горожане плотной толпой сгрудились на части самой улицы, забили собою вход в ратушу, свисали из ее распахнутых окон, грозя вытолкнуть друг друга вниз, в воду или на камень моста. В руках у многих были топоры, ножи — обычные кухонные ножи, кто-то сжимал деревянные распятия, кое-кто из собравшихся все еще держал горящие факелы, хотя уже рассвело довольно, и предутренний сумрак отступил под первыми отсветами солнца, а туман поредел и почти развеялся. Толпа, похожая на единое многоглавое существо, застыла без движения, и Курт ощутил, как отчего-то похолодело в груди, как сердце почему-то сжалось и словно замерло на миг…

В толпу он вломился с разбегу и вклинился в плотную людскую массу, выкрикнув как можно громче:

— Святая Инквизиция! С дороги!

Его голос разнесся над столпившимися горожанами оглушительно, заставив вздрогнуть его самого, и лишь сейчас Курт понял, что за неприятное чувство заставило сердце съежиться, почему происходящее показалось чем-то невозможным и ненастоящим, понял, что было не так — не так, как всегда. Самосуд приходилось пресекать уже не раз, и выходить одному против толпы, которую не мог остановить даже инквизиторский Сигнум, доводилось и прежде, но никогда люди не вели себя так, как сейчас. Толпа всегда громогласна. Люди, собравшиеся для того, чтобы убить человека, никогда не молчат — они ободряют себя и друг друга криками и ревом, истеричными молитвами и гневными выкриками, без этого толпа теряет запал, толпа перестает питать саму себя ненавистью и страхом, а без них толпа не опасна и перестает быть толпой, снова становится собранием людей, способных хоть как-то мыслить. Но сейчас — сейчас было иначе.

Сейчас над каменным мостом подле ратуши была тишина.

Слышалось шуршание подошв, шорох одежды, дыхание, редкий, еле уловимый шепот — и всё. Лица собравшихся не были искажены злобой, никто не издавал ни звука, не размахивал руками, не топал и не потрясал кулаками, и даже ножи, факелы и топоры горожане держали так, будто бы явились на какие-то обыденные общественные работы — необходимые, но скучные, и на миг показалось, что здесь, перед ратушей, собралось несколько десятков мертвецов, поднятых из могил могущественным чародеем и ждущих его указания…

— С дороги! — повторил Курт, уже не повышая голоса, и люди перед ним молча и с готовностью раздались, что тоже было непривычно и странно — всегда, даже когда Сигнум был непререкаемым аргументом, распаленную толпу приходилось расталкивать локтями, а то и прибегать к рукоприкладству.

Горожане расступались, пропуская его вперед, к самому центру горбины моста, где стояли трое с веревкой, чей нижний конец терялся в мутной воде Регнитца.

— Поднимай! — рявкнул Курт, и, не видя, исполняют ли его приказ, повторил, снова повысив голос до крика: — Поднимай!

Бросив взгляд вниз, он увидел, как веревка задрожала — сверху нехотя потянули; прошло несколько долгих мгновений все в том же безмолвии, и она поднялась над водой, покачивая в воздухе растрепанными концами.

— Сорвалась, — пробормотал кто-то равнодушно.

— Скоты! — зло выцедил Курт, рванув пряжку ремня с оружием, сбросил его под ноги и, опершись ладонью о бортик моста, перемахнул через него вниз, задержав дыхание.