Остальные пули приняла на себя та самая хромая собака, что предупредила танкистов о врагах. Она прыгнула на грудь Савельеву, телом своим закрыв заряжающего в тот момент, когда фашисты подняли оружие.

— Мы её там, возле дома, — сказал Емельянов и замолчал, не то смутившись, не то горло перехватило.

— Похоронили, — закончил за стрелка-радиста Сашко. — А у нас тебе подарок. Не от нас. От неё же. После боя нашёлся. За мамкой, видно, пришёл. Не дождался. Ты погоди-ка…

Механик-водитель вдруг соскочил с санбатовского табурета и чуть ли не бегом выскочил из брезентовой палаты-палатки.

Емельянов ободряюще похлопал Савельева по руке:

— Сейчас-сейчас.

Сашко вернулся назад почти сразу же. Вот только шёл — спиной, пряча что-то от раненого товарища в своих руках.

— Ну! — не выдержал Савельев.

— А вот и подарок! — развернулся лицом механик-водитель — улыбаясь, радовался от души.

Через мгновение прямо по забинтованному Савельеву, лежащему на санбатовской койке, бездумно-весело скакал щенок — уже не мелкий, шерстью похожий на мать, но только с более крупными, широкими лапами, видно в неизвестного отца.

И снова про войну<br />(Рассказы и повесть) - i_010.jpg

ПУСКАЙ ЖИВЁТ!

Рассказ

Пулемётная точка была оборудована самым лучшим образом: на высоте, защищённая от огня противника огромными каменными глыбами, что остались здесь с древних незапамятных времён.

Высота располагалась аккурат посреди болот и гнилых лесов — местности непроходимой — и перекрывала единственную в этих краях дорогу.

Командование посчитало, что для удержания этой самой дороги вполне хватит одного пулемёта и небольшого количества солдат.

Кстати, солдат сперва было пятеро. Потом одного ранили, и он своим ходом отправился в тыл и обратно не вернулся.

Удерживать высоту вчетвером было также несложно. Дел всего-то: стреляй по наступающим, не забывай менять ствол, подноси коробки с патронами.

Наступающие уже не один раз кидались на высоту, и немалое их количество навсегда осталось лежать и на узкой дороге, ограниченной скользкими брёвнами гати, и на склонах высоты.

К удивлению обороняющихся, противник никак не использовал артиллерию и самолёты. Может, считали, что вызывать авиацию ради какого-то пулемёта слишком нерационально, может, не смогли протащить по заболоченной дороге одно-два орудия, может, не было их — самолётов и пушек — у наступающих, может, ещё что…

Только на пятые сутки у противника появился снайпер, и к концу недели за пулемётом остался один солдат. Троих снайпер сумел уничтожить — по одной пуле на каждого. Мог бы убить и четвёртого, последнего, но тот обнаружил точку-лёжку меткого стрелка и всадил туда добрую сотню пуль.

Боеприпасов для пулемёта хватало с лихвой. А вот обороняться одному стало тяжело. Очень хотелось спать. Однако организм неизменно выручал. Дремота — не сон, сна не было — мгновенно улетучивалась, как только противник поднимался в атаку, — бесшумно или с криками, — и пулемёт, послушный рукам солдата, оживал. И коса смерти скашивала очередную цепь наступающих. Огонь их винтовок, автоматов и тех же пулемётов не причинял вреда единственному защитнику высоты…

Последнее утро запомнилось ему особо.

Он подпустил наступающих на минимальную дистанцию и открыл огонь только тогда, когда чётко увидел лица бегущих на него.

Юного солдатика, мальчишку лет восемнадцати, пулемётная очередь буквально перерезала пополам — упал он нелепо: колени влево, лицо вправо.

Молодой офицер, чуть постарше мальчишки, выронив пистолет из вдруг ослабевшей руки, рухнул лицом в пожухлую траву.

Ещё человек десять или больше запомнились солдату чёрными точками — точками, многократно возникающими на защитной ткани их форменных одежд. Потом чёрные точки кровенили, краснели и, густея, чернели снова.

Дольше всех умирал один — рыжий верзила с рябым оспенным лицом. Он долго не хотел падать: левой рукой опирался на винтовку и силился бросить гранату, зажатую в другой, правой, руке. Так она у него и взорвалась. Граната. В руке. Оторвав руку по самое плечо, осколками изуродовав тело и, без того неприятное, в оспинах, лицо. Другой на его месте давно бы умер, хотя бы и от страха, но рыжий не хотел умирать. Лёжа на спине, он смотрел в невысокое осеннее небо, изредка смаргивал выбегающие из глубин глаз слёзы и дышал, дышал… Ему было мучительно больно.

Солдат-пулемётчик аккуратно, как на учениях — на стрельбище — прицелился, и пули пробили грудь рыжего в области сердца.

Выгнув дугой спину, животом устремившись в небо, рыжий резко осел и свалил голову набок.

Нет, солдат не пожалел врага, не избавил его от боли, от долгой, мучительной смерти. Просто за поясным ремнём рыжего торчала ещё одна граната, и солдат испугался: вдруг враг смог бы на последнем издыхании или от вселенской злобы проползти последние пять метров, отделяющие его от пулемётной точки и взорвать её? Этого солдат допустить не мог.

Больше недели ему не было смены. Что творилось в тылу, он не знал. Он только помнил приказ, который как солдат не мог нарушить: занять высоту и не пропускать противника пока не подойдёт подкрепление или не появится смена…

В полдень солдат вскрыл банку мясных консервов. Хлеб закончился два дня назад, поэтому консервы солдат ел без хлеба. Одно мясо. С ножа. Думая о куске хлеба или — на худой конец — сухаре.

Долго, тщательно солдат жевал каждый кусок, затем глотал, чувствуя, как кадык совершает положенные движения, а пережёванное мясо по пищеводу спускается в желудок.

Когда грянул выстрел, солдат не вздрогнул — досадливо поморщился, что испортили обед, и всё. И ведь ладно бы началась очередная атака! А так… Всё, что он видел перед собой, оставалось прежним: деревья, болото, трупы. Никто не собирался атаковать высоту, выстрел был случайным. Случайным — так показалось солдату.

Показалось.

Ворона с простреленным крылом рухнула с неба на землю буквально в двух шагах от пулемётного ствола.

Солдат удивлённо приподнял брови, затем отставил банку с консервами в земляную нишу, аккуратно положил на банку нож, ещё раз внимательно оглядел пространство перед собой — трупы, болото, деревья — и, быстро выскочив из укрытия, схватил ворону. И тут же вернулся назад.

Птица не сопротивлялась. Похоже, она собиралась умереть: вся в крови, глаза затянуты плёнкой, клюв широко раскрыт… Но она дышала. Дышала как тот рыжий с оторванной рукой, утром.

Солдат погладил птице голову — одним пальцем: раз, два, — и достал медицинский пакет.

Ворона задёргалась — почувствовала другую боль. Однако солдат, успокаивая птицу словами, вершил благое дело: обрабатывал рану и перевязывал крыло. И старался не делать птице больнее, чем есть.

Белоснежный бинт смотрелся на вороне как-то празднично, и солдат заулыбался. Впрочем, улыбался он недолго, нужно было сделать кое-что ещё. Для вороны.

Солдат взял фляжку с водой — большая бочка, полная живительной влаги, была вкопана в землю неподалёку — и отлил немного на чайное блюдце, оставшееся без чашки.

Чашку он разбил два дня назад. Случайно. Задремал — и показалось, что началась атака: дёрнулся, взмахнул рукой… Осколки чашки лежали теперь за бруствером. Зачем они солдату?

Ворона воду пить не стала — не смогла, но чувствовалось, что без жидкости ей тяжело. И тогда солдат отхлебнул из фляжки и взял птицу на руки и поднёс к лицу. И стал поить: изо рта в клюв…

До вечера противник не беспокоил.

А ворона к вечеру освоилась. И даже поела. Всё тех же мясных консервов. Как воду: изо рта в клюв.

Одной рукой солдат гладил птицу, и та благодарно подставляла голову, успевая при этом щипать солдата — не больно — за большой палец. Другой рукой он гладил холодный металл пулемёта — был настороже. И всё равно чуть не прозевал атаку: головой крутил, переводил взгляд с вороны на окопы противника, с окопов на ворону. И… Чуть было не прозевал последнюю атаку.